Я пошёл дальше.
Картинно-хрупкая горничная провела меня в затемнённую спальню. Женщина приподнялась со своих картинных подушек. Её лицо было серо-зелёным, под цвет глаз, протянутая мне рука — чудовищно худой. Она старалась быть спокойной и вежливой. Я видел, что она рада и что ей не по себе. Я придвинул кресло поближе к кровати.
— Вам лучше?
— Да, — сказала она сердито. — Я умираю.
— Вы не умрёте. От воспаления лёгких умирают только в старых книжках.
Всё, что при полном освещении блестит, в полумраке начинает очень приятно мерцать: полированное дерево, стекло, цветы и ваза, в которой они стоят, кожаный переплёт засунутой под подушку книги, ткань и кружевные прошивки пеньюара. Мерцание наполняло комнату, как лёгкий дым. На маленьком круглом столике стояла одинокая белая чашка с каким-то густым отваром. На стене я заметил круглого паучка. Она любила пауков и запрещала убирать в своих комнатах паутину.
— Я сейчас видел по дороге мальчишку с большим букетом, и сам он был не больше букета. Подходил трамвай, а он держал в охапке тюльпаны, и они закрывали ему лицо. А потом я подумал, что он закрылся нарочно. Нянька не могла добиться, чтобы он сдвинулся с места.
— Я люблю тюльпаны.
— Когда вам разрешат выходить, их станет ещё больше.
— Никогда не разрешат.
Паучок пустился в путь, вверх и в сторону, где перед ним лежал неширокой полосой солнечный луч, пробившийся сквозь какую-то щель в шторах. Добравшись до луча, он замер, словно на берегу светлой реки.
— Почему вам так хочется умереть?
— Я не хочу жить, — пробормотала она. — Как я могу жить? — Она отвернулась. — Есть вещи похуже неразделённой любви.
— И что же это такое?
— Любить, стыдясь своего чувства! — крикнула она и порывисто села. — Любить недостойного!
Некоторые женщины, разозлившись, становятся очень красивыми. И даже теперь, сквозь болезнь, сквозь корку мгновенно проступившего на лице возраста, её воодушевлённая мрачная красота разгорелась огнём. Я смотрел на огромные сверкающие глаза, длинные ресницы. Надменные ноздри длинного носа и злой рот были опалены лихорадкой. Я вспомнил другие безупречные, рассчитанные на эффект лица, и тяжелой стеной они встали между живым лицом и моим взглядом. Тогда живое лицо погасло.
Вспышка не прошла ей даром; она закашлялась, потом зажмурилась и замерла, забившись в глубь одеял.
Я позвал ее по имени.
— У меня только та надежда, что я умру, — сказала она глухо, не шевелясь. — Ты веришь, что я буду тебя мучить, Разноглазый?
— Нет, не верю. Я ведь тебя не убивал.
— Нет, убил!
— Нет, не убивал.
Отвар в чашке, наверное, давно остыл, на его тёмной поверхности появилась тусклая плёнка. Я перевёл взгляд на сухие тёмные губы.
— Не убивал, — повторила она. — Верно. А за рекой думают, что нельзя убить, разбив сердце?
— За рекой нет возможности думать о таких вещах.
— Животные, — сказала она с отвращением.
С того места, где я сидел, можно было, повернув голову, увидеть часть окна. Плотно укутанное, оно не пропускало свет, но свет за ним был, это чувствовалось. Кусочек шторы зашевелился и вспух, словно с той стороны на него кто-то дунул. Я почувствовал движение воздуха.
— Я могла бы тебя проклясть.
— Да, наверное.
— Ты таких видел?
— Проклятых? Видел одного. Он тогда уже был не жилец.
— Нет! — Она забеспокоилась, сжала руки. — Живи долго, любовь моя! Дольше всех, кто когда-нибудь будет тебе дорог! — Она немного задыхалась, но, возможно, от болезни, а не гнева или важных, торжественно глухих слов. Паучок, собравшись с духом, побежал и исчез. — Я не хочу твоей смерти! Я хочу, чтобы тебе было больно!
— Очень жаль, — сказал я. — Ну так как?
Она молчала и думала, потом кивнула.
— Что нужно делать?
— Нужен фетиш. У вас есть что-нибудь дорогое… на память обо мне?
Она неожиданно покраснела, сунула руку куда-то под перины и извлекла серенькие с коричневым рисунком трусы.
— Вот те раз! Как же это я без трусов ушел?
— Вы торопились.
— Ну, хорошо. — Я помог ей сесть поудобнее. — Теперь сосредоточьтесь и проклинайте.
Она сидела молча, неподвижно, устало сжимая нелепую тряпочку. Она смотрела в сторону.
— Дышите глубже.
— Я не могу, у меня всё заложено.
— И голову поднимите.
— Так?
— И не моргайте.
Она опять долго молчала и думала.
— Да, — сказала она наконец. — Проклинаю. — Это прозвучало тихо, устало, почти виновато. — Не приходите больше. Не ходите на похороны. Вам всё расскажут.
— Я никогда не хожу на похороны. — Я придвинулся, наклонился и поцеловал её закрытые глаза. — Мне жаль, но вам просто не от чего умереть. Люди не умирают оттого, что им грустно.
В скверике у Эрмитажа стоял пикет защитников дикой травы. Я прочёл на аккуратном плакате:
ГАЗОНЫ УБИВАЮТ ПРИРОДУ.
СОРНЯКИ ТОЖЕ ИМЕЮТ ПРАВО НА ЖИЗНЬ!
Чистенькие опрятные пикетчики дали мне листовку: на блёкло-сиреневом фоне, в меланхолической китайской манере, тушью был нарисован репейник.