Читаем Щастье полностью

В этот день в журнале «Сноб» устраивали редакционный завтрак в оммаж Кропоткину. Такие завтраки никогда не начинались раньше трех пополудни и славились предсказуемостью меню: печенье и портвейн. На П.С. правила мода, а им позарез — когда мода этого требовала — были нужны традиции, и такой традицией стало меню: непомерно прославленное, ославленное, раздутое в легенду. Скольких главных редакторов, прежде чем колея была укатана, погубил выбор портвейна, сколько самонадеянных юнцов до времени простились с молодостью и отбыли, провожаемые насмешками, к родителям, в банки и конторы! Зато теперь проще было посягнуть на дизайн обложки, шрифты, состав авторов — лишь бы не на марку вина, не на сорт сладостей, ставших дорого обошедшимся памятником коллективного хорошего вкуса и погубленных им одиночек.

В зале с высокими окнами и дубовым паркетом было столько солнца, цветов, бутылок и нарядных андрогинов, что становилось беспричинно весело. Я чувствовал, как перестают саднить прикрытые чистой одеждой ранки, и смотрел на тех, с кем уже спал и ещё нет, примечая среди смеха и блеска потенциальных — стоит им повзрослеть — клиентов. Фиговидец (которому, вероятно, стоило бы промолчать) называл пижонов «распущенными». Многие такими и были: бездумно-жадные, откровенные, незатейливые любители удовольствий. Другие очень хорошо знали, что вседозволенность убивает подлинную чувственность, и чтобы спасти её, возводили сложные системы преград и запретов. «Блонд-клуб» изгонял из своих рядов согрешивших с брюнетками; отъявленные гомосексуалисты отворачивались от бисексуалов. (Отъявленные натуралы отворачивались от них тоже.) Редакция и авторы «Сноба» табуировали фарисеев. Повсеместным позором считалось спать с папиками. Работало это, за отсутствием настоящих карательных механизмов, кое-как, но определённую остроту создавало. Пижоны не культивировали у себя презрения к общественному мнению (то есть они презирали взрослых, а не друг друга), и не называемый по имени остракизм тяжело балансировал между скрытой угрозой и явленной силой.

Кропоткин и здесь был как свой, и когда, проходя мимо, я вдохнул густую смесь ароматов (на П.С. всё же злоупотребляли умением доводить до головной боли), мне показалось, что и от него пахнуло духами — чем-то особенным, живым и свежим, обречённым составить моду будущего.

Снобы не были бы снобами, если бы столпились вокруг гостя восторженной молчаливой кучкой. Они подходили, отходили, сменялись, кружили по залу, закручивая отдалённые независимые водовороты. Я проходил, и волнами накатывали обрывки разговоров.

— … мальчики с нравом, с талантами.

— Но ты и не собирался туда.

— Да! Вот именно! Но одно дело не пойти, а другое — не быть приглашённым. Как они теперь узнают, что я к ним и не собирался?

— И она с ним развелась?

— Нет, овдовела. Это значительно респектабельнее.

— А он на меня смотрит с такой улыбочкой и говорит: «Ты разбил мне сердце». А я говорю, что не понимаю, о чем он, а сам к двери, к двери и думаю: «Ну как впрямь помрёт». А что делать, если человек отказывается соображать?

— Из-за каких-то ста рублей врет так, как если бы речь шла о спасении жизни.

Ко мне подошла редактор «Сноба» — высокая, тощая и манерная девица, вспомнив ночь с которой, я поёжился. Все называли её «фифа». Она была хорошо знакома с Фиговидцем и, по-видимому, находилась с ним в каких-то сложных, безвыходных, не одобряемых отношениях: слишком подчёркнуто и мрачно они дерзили друг другу, слишком явно избегали об этом рассказывать. Мы стали прогуливаться вместе.

— Вы сами-то не боитесь анархистов, Разноглазый?

— Я боюсь только ваших насмешек, Фифа.

— Что-то не пойму: это много или мало?

— Достаточно для комплимента.

— А ты думаешь, после этого он успокоился? Он пишет мне трижды в день, черными чернилами, а бумага надушена той гадостью, как в похоронном бюро, знаешь? Пришлось сбежать в Павловск, а там мама, тетя Оля, тетя Лена и все мыслимые дети…

— Раз уж сюда заявились, — говорит мне Фифа, — пусть разговаривают о литературе или чём-то подобном. Даже мой портвейн не способен внушить им уважение к поэзии. А я трачу столько сил, чтобы привить здесь какие-то высшие интересы, что уже почти ничем не интересуюсь сама. Расскажите мне, Разноглазый, анархисты действительно живут на деревьях?

— Только один, и то не всегда.

Фифа задумывается и потом говорит:

— На словах живописно, а на деле, наверное, такая же скука, как у нас.

— И получается, что он такой разнесчастный, но всё у него в порядке, а я такой плохой, но никуда не могу нос показать, и его, гада, жалеют, а мне тетя Оля последние мозги прожигает…

— Эти деревья, — лениво спрашивает Фифа, — они какие?

— Старые кладбищенские деревья. Я видел похожие на Смоленском.

— Да, — она кивает. — Ни истории, ни территории, ни вообще. Одни кладбища.

— А мне как раз говорили, что кладбища — это и история, и территория, и «вообще» в особенности.

Перейти на страницу:

Похожие книги