О себе мать не вспомнила, и сколько я ее знаю, она меньше всего беспокоилась о себе и обращалась к тайным силам лишь тогда, когда уж очень въедался в тело или косточки какой–то недуг. Тогда мать говорила ему: «Отойди, болезнь, в трущобу, в болота, в безвестность, потому что мне надо дело делать».
Как она любила работать и в огороде, и в поле, и на лугу, и в лесу и тихо радоваться сделанному! Мать, как праздника, дожидалась посадку, косовицы, жатвы; она любила, чтобы снопы были хорошими, как дети, а полукопны стояли, как парни, — плечо в плечо. И очень любила в жатву после работы лечь на телегу и смотреть на звезды, на Млечный Путь, на Стожары и на тот Воз, что родился из девичьих слезинок.
— Как хорошо в тихом мире, аж слышно, как земля дышит, — вздыхая, говорила сама себе.
— А может, то наша лошадь дышит? — подсмеивался отец, который не раз удивлялся маминым словам.
— Эт, что ты смыслишь, — рукой отметала насмешку и уже прислушивалась к перепелке, которая, испугавшись серпа, перебиралась с детьми в ярину[4].
— И как ты все слышишь? — удивлялся отец.
— Это, наверное, любовь моя слышит, — иногда в задумчивости говорила она и снова прислушивалась к небу, к земле, к крыльям и к всхлипыванию росы.
Этого внимания ко всему доброму, красивому выделила мать и мне. И я тоже, как праздника, жду того дня, когда гром размораживает сок в деревьях или когда не зельем, а хлебом начинает пахнуть рожь. И как досадно бывает, что такую любовь кое–кто считает пережитком или сантиментами.
Я поныне уверен, что холодный глаз обедняет и мир, и душу даже очень умным людям…
Едва мать закончила разговор с ветрами, как у ворот недовольно подала голос утка, а от ворот кто–то зашипел, цыкнул на нее. Отец изумленно глянул на мать.
— Не тот ли плетется, что засаливаться начал?
— Помолчи! — подняла руку мать. — Еще, гляди, услышит.
— Пусть слышит, скупердяга.
И вот, наступая на собственную тень, возле овина появляется дядька Владимир; до сих пор он, как мог, обходил отца — все боялся, чтобы злыдень не обратился к нему за займом. Если же они случайно встречались, дядя Владимир сразу начинал осторожно уходить в сторону и что–то мямлить о своих неудачах–нуждах, жаловаться на «такое время» и на чертову дороговизну, которая последнюю копейку вытрясает из самой души.
Натоптанный мясом, здоровьем и подозрительностью, наделенный большими челюстями дядюшка степенно поздоровался, осмотрел наши достатки, топорщившиеся на току, и невыразительно сказал:
— Хе.
— Ну да, ну да, — поддержал разговор отец и нацелил на дядюшку насмешку.
— Что? — сбился тот с толку.
— То самое, а чего же, если так, а не иначе, — рассматривая гостя, невинно ответил отец.
Дядюшка напыжился, в его больших выпученных глазах стали злее мелкие человечки: он сам не умел шутить и люто ненавидел чьи–то шутки, потому что все подозревал, что они или так, или сяк въедаются в него.
— Вы насмешки собираете, Афанасий?
— Нет, они почему–то сами родятся во мне, — сразу же ответил отец.
Но и дядюшка не остался в долгу:
— Лучше бы у вас копейка родила!
Отец оценил остроумное слово, и под его усом набежала хитринка:
— Где уж той копейке взяться у бедных, когда она и с богатыми не хочет родниться.
Это дядьке очень понравилось, и он снова сказал:
— Хе.
Отец вознамерился что–то ответить, но мать прошила его недовольным взглядом и поставила посреди овина дубовую, с темными глазами скамейку. Дядька Владимир закрыл эти глаза рукой, подергал и, убедился, что ни скамейка, ни ток не подведут, так расселся, будто у него между коленями должны были поставить маслобойку.
Наступила та неудобная тишина, когда один молчит, а второй не говорит. В такое время лучше всего закурить, но ни дядюшка, ни отец не жгли гордого зелья, которое не поклонилось даже богу. Красноречивый дядюшка еще раз хекнул, а отец поверх его головы хитровато взглянул на мать, — дескать, ты хочешь, чтобы я молчал, вот я послушаю тебя. На устах матери шевельнулся укор мужу и улыбка дядьке:
— Что, Владимир, поделывает ваша Марийка?
— А что ей делать? Все толчется между домом и овином, как Марко Проклятый в аду.
Дядюшка и не заметил, какую сказал правду: его забитый живностью двор и задворок в самом деле походили на филиал ада, где не стихало недорезанное визжание голоднющих свиней. Не знать чего хозяева стояли на том, что свиньи должны сами себя прокормить. Из–за этого их одичавшие вепри как могли обгрызали желоба и двери, подрывались или срывали с петель ворота, хортами перепрыгивали через плетни и люто потрошили чужие огороды или охотились на кур, уток и гусей. Сало никогда не держалось на костях этих пиратов, не набирали они и мяса, зато щетину имели, как проволоку, — сапожники не могли ею нахвалиться.
— Хорошо, что есть возле чего толочься, — гасит улыбку мать.
— И что там доброго? Нет теперь добра ни от солнца, ни от луны, — седлает дядюшка своего неизменного коня. — Вот вы думаете, что у меня свиньи? А это не свиньи — настоящая идолова порода: одни кости и визг зашиты в шкуру. Из–за их визга, поверьте, свет мне немилый стал, потому что и ночью спать не дают.