И да, это ученым так важны новаторские линии и работа со светом, историческое влияние и уникальное значение картины для голландского искусства. Мне — нет. Как давным-давно сказала мне мама, моя мама, которая в детстве влюбилась в эту картину, всего-то навсего увидев ее репродукцию в книжке, взятой ей в библиотеке округа Команч: значение значения не имеет. Историческое значение умерщвляет картину. И сквозь эти непреодолимые расстояния — между птицей и художником, между картиной и зрителем — я все равно отчетливо слышу ее зов, как выразился Хоби, «пссст!» из-за угла, через четыре сотни лет этот зов узнаешь и ни с чем не спутаешь. Он там, в омытом светом воздухе, в мазках кисти, которые Фабрициус разрешил нам увидеть вблизи, чтобы мы рассмотрели, что это такое на самом деле — сработанные вручную вспышки цвета, так, чтоб видно было, как ложатся щетинки кисти, — и потом, в отдалении, чудо, шутка, как сказал Хорст, а точнее — и то, и другое, поворот к преосуществлению, когда краска, оставаясь краской, становится вдруг и пером, и костью. Это место, где реальность схлестывается с идеалом, где шутка становится серьезностью, а все серьезное — шуткой. Волшебная точка, в которой верна как любая идея, так и ее противоположность.
И я надеюсь, что в этом сокрыта какая-то высшая истина о страданиях, по меньшей мере в моем понимании — хотя я давно понял, что для меня важны только те истины, которых я не понимаю и не смогу понять. Все загадочное, двусмысленное, неизъяснимое. Все, что не укладывается в историю, все, у чего нет никакой истории. Пятно света на еле заметной цепочке. Солнечный луч на желтой стене. Одиночество, что отделяет живое существо от другого живого существа. Печаль, что неотделима от радости.
Потому как, а что если именно вот этого щегла (ни с каким другим его не спутаешь) так и не поймали бы или он не родился бы в неволе, не был бы выставлен напоказ в каком-нибудь доме, где его увидел художник Фабрициус? Он так, наверное, никогда и не понял, отчего ему приходится жить в таких ужасных условиях: его сбивал с толку шум, мучили дым, собачий лай и запахи с кухни, его дразнили пьяницы и дети, а полет его был ограничен коротенькой цепочкой. Но даже ребенку видно, с каким он держится достоинством: храбрый наперсточек, пух да хрупкие косточки. Не пугливая, утратившая всякую надежду птичка, а безмятежная, спокойная. Которая отказывается покидать этот мир.
И я все чаще и чаще думаю об этом ее отказе — покидать этот мир. Потому что плевать я хотел, что там говорят люди и как часто и как уверенно они это повторяют: никто, никто и никогда не убедит меня в том, что жизнь — это главный приз, величайший дар. Потому что вот вам правда: жизнь — это катастрофа. Сама суть нашего существования, когда мы мечемся туда-сюда, пытаясь себя прокормить, обрести друзей и сделать что-то там еще по списку — есть катастрофа. Забудьте вы все эти глупости в духе «Нашего городка», которые только и слышишь отовсюду: про то, какое это чудо — новорожденный младенчик, про то, сколько радости сокрыто в одном-единственном цветке, про то, как неисповедимы пути, и т. д и т. п. Как по мне — и я упорно буду твердить это, пока не умру, пока не рухну в грязь своей неблагодарной нигилистичной рожей, пока не ослабею настолько, что не смогу и ни слова выговорить: уж лучше не рождаться вовсе, чем появиться на свет в этой сточной канаве. В этой выгребной яме больничных кроватей, гробов и разбитых сердец. Ни выйти на свободу, ни подать апелляцию, ни «начать все заново», как любила говаривать Ксандра, путь вперед только один — к старости и утратам, и только один выход — смерть.
[«Служба жалоб и обращений!» — помню я, как в детстве ворчал Борис, когда мы как-то вечером у него дома завели довольно-таки метафизическую беседу о наших матерях: как так вышло, что они — ангелы, богини — умерли, а наши ужасные папаши процветают, бухают, шляются туда-сюда, творят черт-те что, вечно что-то рушат и крушат, да еще при этом живы-здоровы? — «Они не тех забрали! Это все ошибка! Так нечестно! Кому нам тут жаловаться, в такой-то дыре? Кто тут главный?»]
И — может, конечно, глупо и дальше распространяться на эту тему, хотя, какая разница, все равно этого никто не прочтет — но есть ли смысл в том, чтоб знать, что для всех, даже для самых счастливейших из нас, все окончится плохо, что в конце концов мы потеряем все, что имело для нас хоть какое-то значение — и в то же время, несмотря на все это, понимать, что хоть в игре и высоки ставки, в нее возможно даже играть с радостью?
Кажется, совершенно безнадежно искать в этом какой-то смысл. Может, я этот смысл и вижу только потому, что слишком долго на все это пялюсь. А с другой стороны, перефразируя Бориса, можно сказать, что я вижу смысл, потому что он там есть.