1.8. Корабль, накренясь и делая большой круг, снижался над каменистыми холмами, похожими на стадо гигантских черепах, вылезающих из моря. Панцири блестели на вечернем солнце. На этот раз я возвращался радостный. Москва разогнала кровь в жилах. Еще вчера я до ночи набирал с Белашкиным и Сережей Пушкиным книгу в их конторке на Сухаревской. Полуразрушенная лестница старого дома, дверь, будто топором изрубленная, но за ней железная, с кучей замков, открывают по условному отклику. Две обшарпанные комнатенки, с пустыми банками из-под пива в каждом углу, нашпигованы электроникой: новехонький компьютер, лазерный принтер, копировальный аппарат, телевизор, видео, все "хитачи", полки с книгами по компьютерам, дискетами, видеокассетами. Пушкин, наборщик, периодически вылезал из угла, где работал с компьютером, и смотрел, похихикивая, американские мультики. Пару раз бегали в соседнюю чебуречную, расслаблялись чебуреками с пивом. По ходу набора мы с Андреем вычитывали готовые листы, "ловили блох". – "Лавчонка" вроде через "о"? – этак вежливо, ненавязчиво, советуясь. И вообще он степенен, ненастойчив, нетороплив, иногда до раздражения, окладистая белокурая борода ("русский витязь" – зовет его Миша). – Да? – я уже обалдел от этой вычитки. – Вроде… – Рука – ручонка… – продолжал он, осторожно взвешивая слова. – Печка – печонка, – бухнул я. Почтение к иностранцу, заказчику, ветерану жизни и прочая и прочая, не помогло – они прыснули. Догадавшись, и я рассмеялся, преувеличенно громко. Да еще покраснел небось. Тогда подмастерья просто загоготали. К часу ночи получил, наконец, лист с "содержанием". Отстегнул обговоренную сумму. Напомнили друг другу о дальнейших обязательствах и полусонные вывалились из прокуренных комнатушек на Садовое. Позабыв "добрые советы" (эх, последняя ночь!), я остановил, голосуя, старую черную "Волгу", сговорился с крутомордым водителем, глядевшим однако не без опаски, что вызвало у меня доверие, на 10 "тыщ" (5д.), неловко, впопыхах, попрощался с издателем и дунул домой. Встреча с Шаргородским не получалась, он пировал у себя в генеральской квартире на Остужевской и вылезать не собирался, а заскакивать к нему, как ни хотелось, было уже поздно. Доехали по ночной Москве быстро и молча. Иосиф расхаживался по комнате, неустанно обдумывая свою философию искусства. – Тебе звонила куча людей, – и вручил аккуратный список. И тут же звонок: сестра Поля, запутавшаяся с отъездом, бизнесом, ссорящимися сыновьями. Жалобы в межзвездную пустоту. Потом короткие сборы, подведение финансовых итогов, поручения. Наконец, к двум, пошли на кухню чай пить. Иосиф был сильно возбужден, ломал пальцы. На днях ему было во сне видение: эстетическое векторное поле. Положив чистый лист на кухонную клеенку, он рисовал целую розу ветров и объяснял мне систему координат: вот ось теургическая, вот ось катартики, а это – ось аполлонической эстетики… Опять заспорили, но из-за усталости спор шел вяло и часу в четвертом пошли спать. Заснул я только к утру, а в восемь он разбудил меня, как договорились. Думал что ли всю ночь? – Знаешь,- говорю, – я проснулся с мыслью: а не разделить ли понятия искусства и красоты? А то и вообще отменить красоту? Создает ненужную путаницу. В конце концов красиво то, что вызывает чувство восхищения. Нет никакого чувства красоты, есть чувство восхищения произведениями, природой. Следует красивое называть восхитительным, потому что суть в ощущении, гармония тут во всяком случает не при чем, если только не расширить это понятие до бесконечности, и тогда гораздо легче объяснить это ощущение, имеющее много причин, чем совершенно непонятную "красоту". – Красота доставляет удовольствие, но не в удовольствии ее природа, подхватил Иосиф. – Платон однако зря считает удовольствие бесполезным. Удовольствие – есть путь примирения с миром, ибо жизнь трагична и чересчур серьезна. – Во-во, примирение. Если задача искусства вызвать удовольствие от красоты, то искусство просто наркотик. Поэтому я удовольствию предпочитаю воодушевление. В красоте нет риска, вызова. – Чай вскипел, – сказал Иосиф. Он выглядел усталым. – Это у Платона: философия – цветок жизни? – не унимался я. – Тело почва, личность – стебель, мысль – цветок. И мы идем путем зерна. А? Чувствуешь, какие к утру озарения? – Место-то намоленое. В восемь с четвертью позвонил Женя, заблудился, дом перепутал. Через пять минут явился. Привез письма, книгу для И. Явился Берчик. Началось ржание. Иосиф наблюдал с изумление за нашествием. Пошумели, попрощались. Сославшись на больную спину, я всучил им тяжеленные баулы, набитые книгами, и мы стали спускаться. – Веселей, ребята! Всем по стакану водки! – Будешь хамить – не повезу, – кряхтел Берл. По дороге уши прожужжал в какой банк лучше деньги вкладывать, так увлекся, что чуть не врезались. Погода была солнечная. Весь день звонил, разъезжал с поручениями. Потом в Москву докладывал о выполнении. Боюсь окончательно оторваться… Я раздвоился. Тень моя сиротливо бродит где-то по Москве. Но это раздвоение не мучительно, а даже весело, будто теперь в двух ипостасях бытую. Долгие годы я кропотливо и мучительно выдергивал свои душевные корешки из России, приехав, с таким энтузиазмом бросился сажать их в новую почву, прививать, ждать свежих побегов, так радовался первым листочкам…, долгое время старое было отрубленным, и даже визит три года назад, засланцем Сохнута (славно, славно я тогда погулял за счет мирового еврейства) был именно визитом, каким-то кино, а не живым возвращением. А теперь все вернулось, жизнь вернулась и перестала быть разрубленной. Неужто возвращение всегда так благостно? И Иосиф стало быть прав?