Читаем Щель обетованья полностью

Итак, мы шли втроем в "культурный центр" пить кофе. Володя громко печалился, посвящая Олега в свои неурядицы с квартирой. Он сдал ее Аркану, а сосед стукнул хозяину, и хозяин теперь может, если захочет, выебать Володю "ад а-соф" /до конца/ за незаконную эксплуатацию квартиры под ключ, тем более, что сам – адвокат, хозяин-то. А Аркан все не съезжал, медлил, мол, некуда пока, гнусно намекал на компенсацию, чем повергал униженного поэта в невыразимую ярость, доставалось всем, и "вонючей последней алие жлобов" (Шмаков, невольно к ней принадлежащий, хмыкнул), и "черножопым недарезаным стукачам" и еt cetera. В Центре мы опять, по инерции, зашли к Малеру и я снова отоварился с тоски (так дома, мимо кухни пройдешь – непременно сожрешь что-нибудь), купил двухтомник Жени Харитонова, в тот раз не заметил, а я его люблю, опять же на знакомство Господь сподобил, через Мишу, он на меня произвел тогда очень сильное впечатление: настоящий одинокий волчара, и никакого общественного ража, всякой благородной диссидентщины, один против всех со своей свободой. А я вот все сионизьмом увлекаюсь, все не возьму в толк, что все народы – говно, и все государственные системы хороши для проходимцев, а твое дело перышком в келье скрипеть, да злым острым взором в окошко поглядывать на нелепый мир божий. И один страх – что душою скуден… Еще купил сборники ассирийской, вавилонской и древнеегипеской прозы, чего только не издавали в блаженные времена застоя. Потом мы прошли в садик, за столом под фонарем резались в карты, ночные мотыльки потягивали коньячок за сплетенкой, ну, и мы под смоковницей разместились. Подсел юноша, выпавший из картежной компании, потом девушка (он принялся укорять ее, "как она выдерживает с этим болваном"), вяло шел малозначащий разговор об общих знакомых, о Кире Сапгир (а я рассказал о Генрихе, который ходит по комнате и заявляет микрофонам в стенах: "Я – за Ельцина"), о Генделеве, о его ремонте и скором отъезде, об Альтшулере, о скандале Бренера (по одной версии Бараш его выставил, а по другой – тот же Бараш сказал Бренеру: "Это было классно"), о какой-то злоебучей немке-славистке, собирающей материал о "русских" в Израиле, о том сколько с ней литров бухнули, и как она тащила всех на себя, о Лонском, раблезианском пьянице. Молодой человек часто замечал: "се тре бьен", что я поправил на "зе* тре бьен". Вот так, посмеиваясь, лакая кофе, и вечерок скоротали. По дороге обратно Володя опять опасался за свое возвращение в Ерушалаим, в водоворот пьянок, рассказал, в ответ на мой запрос, о "мудаке" Альтшулере, который "зациклился на Аронзоне", а я рассказал ему про Вадима и про московские пьянки. Сегодня поеду в библиотеку Форума, на вечер Короля. Прочитал "Иерусалимский поэтический альманах" – все еще рассчитываю написать для "ГФ" заметку о русскоязычной израильской. Бараш во вступлении (называется "Мы" – я не люблю в поэзии, да и вообще, эти коллективистские "мы", "они", не по возрасту уже стайками бегать) академично манерен: "каковы же наши общие особенности (я отдаю себе отчет что это оксюморон)?" Что еще за оксюморон, ебеныть? И эта классификация "менталитетов" и "сознаний" на "розенбаумовское", "окуджавско-давидсамойловское", "бродское", "приговское"? Но вот хорошо – "надышать традицию". Гольдштейн в послесловии, предупреждая об опасности "нагнать на читателя волну нестерпимой дешевки на тему о священной истории, дорогих могилах и связи времен", сам играет в скользкую многозначительность "имперских культурных мифов" ("когда умирает империя, остается созданная ею языковая космосфера…"), цитирует всем нам в утешение Тынянова: "Писать о стихах теперь так же трудно, как и писать стихи. Писать же стихи почти так же трудно, как читать их". Король неплох, узнаешь экзотику милуима, но чересчур знакомые ходы (вылитый я в молодости, даже лучше). Катя Капович, несмотря на всякую бабью жижу, вдруг задела походя – "ночь, где не спящий с тобою в обнимку видит с тобой те же сны". Эх, не пробуждай воспоминаний. Кстати о птичках, недавно был по русскому ТВ фильм о Бродском в Венеции, о "единственном невозвратившимся", с обрюзгшим губошлепом Рейном в качестве фона, с виляющим хвостом молодым человеком, и девушкой, бессловесно-восторженной. Венеция, Северная Пальмира, с понтом по латыни, убийственное "молодец, четверка" Рейну, за отгадку цитаты, что, мол, настоящее и будущее неинтересны, только прошлое, что приехать в Россию, как к первой жене возвратиться. Жест "невозвращения" выбран расчетливо, и оттого так нестерпимо манерен, все в жертву позе. От нравоучений все-таки не удержался: "…величайшая трагедия России… неуважение друг к другу", мол, все смеются друг над другом, а надо бы сочувствовать, тут же и Набокова процитировал, которому русские шуточки "напоминали шутки лакеев, когда они чистят хозяину его стойло", потом вдруг злоба прорвалась в "государственной сволочи", какие-то библейские пассажи пошли про простых рабочих, "вот когда я работал простым рабочим на судостроительном", что-то там "понял", и "в поте будешь есть хлеб свой", и что, мол, все равно: коммунизм, капитализм, и тут запнулся, зарапортовавшись, нога за ногу, с сигаретой, под расписанными лепными потолками дворца эпохи рококо, невозвращенец… Потом закартавил, зарокотал неторопливо: "Нынче ветгено и волны с пегехлестом…" И ничего с собой не поделаешь – плакать хочется о конце прекрасной эпохи.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже