Редко, очень редко прибегал Радим в присутствии жены к своему грозному искусству, так что Лава даже начинала подчас сомневаться: а точно ли ее муж — словесник? Теперь же, услышав жуткое и неведомое доселе пожелание аж самому старосте, она ахнула и схватилась за побледневшие щеки. Тем более что со старостой Лава и вправду связалась недели две назад — в аккурат после того как супруг сгоряча ее в этом обвинил. В общем, та же история, что и с Черенком…
«Спаси Бог сельчан — словесник осерчал», — вспомнилась поговорка. Лава заметалась, не зная, куда схорониться. Но тут Радим запнулся, поморгал и вдруг ни с того ни с сего тихонько захихикал. Видно, представил себе Грачиху с двумя горбами.
— А ловко ты ее!.. — проговорил он, радостно ухмыляясь. Допросились-таки, языкастая…
Не иначе кто-то на рынке в сердцах обозвал его дураком.
— Два горба… — с удовольствием повторил резко поглупевший Радим. Не-е, такого сейчас уже и словесник не придумает… Видать, из прежних времен пожелание…
Испуганно уставившись на супруга, Лава прижалась спиной к грубо оштукатуренной стенке. А Радим продолжал, увлекшись:
— Во времена были! Что хочешь скажи — и ничего не исполнится! Пожелаешь, например, чтоб у соседа плетень завалился, а плетень стоит себе, и хоть бы что ему! Зато потом…
Он вновь запнулся и недоуменно сдвинул брови.
— О чем это я?
Видно, на рынке зарвавшегося ругателя одернули, поправили: ума, что ли, решился — словесника дураком называть? А ну как он (словесник то есть) ляпнет чего-нибудь по глупости! Это ж потом всем селом не расхлебаешь! Не-ет, Радим — он мужик смышленый, только вот Лаве своей много чего позволяет…
— Ты… о прежних временах, — еле вымолвила Лава.
Вид у Радима был недовольный и озадаченный. Мастер словесности явно не мог понять, зачем это он накричал на жену, обидел старосту, смеялся над Грачихой…
— Прежние времена — дело темное… — нехотя проговорил он. Считается, что до того, как Бог проклял людей за их невоздержанные речи, слова вообще не имели силы… Люди вслух желали ближнему такого, что сейчас и в голову не придет…
— И ничего не сбывалось?
— Говорят, что нет.
Глаза Лавы были широко раскрыты, зрачки дышали.
— Значит, если я красивая, то как меня ни ругай, а я все равно красивая?
— Д-да, — несколько замявшись, согласился Радим. — Но это если красивая.
Лава опешила и призадумалась. Красивой становишься, когда похвалят… Можно, конечно, и родиться красивой, но для этого опять-таки нужно чье-нибудь пожелание… И чтобы соседки на мать не злились…
Радим смотрел на растерявшуюся вконец Лаву с понимающей улыбкой.
— Так что еще неизвестно, когда жилось лучше, — утешил он, — сейчас или в прежние времена…
— А… а если какой-нибудь наш словесник, — как-то очень уж неуверенно начала она, — встретился бы с кем-нибудь из… из прежних времен… он бы с ним справился?
Радим хмыкнул и почесал в затылке.
— М-м… вряд ли, — сказал он наконец. — Хотя… А почему ты об этом спрашиваешь?
Лава опять побледнела, и Радим смущенно крякнул. «Вконец жену запугал», — подумалось ему.
— Однако заболтался я, — сказал он, поспешно напустив на себя озабоченный вид. — Напомни, что нужно на рынке выменять?
— Хлеба и… — начала было Лава, но тут со стен с шорохом посыпались ошметки мела, а зеркало помутнело и пошло волнами.
— Это Грачиха! — закричала она. — Вот видишь!
— Ладно, ладно… — примирительно пробормотал Радим, протягивая руку к корзинке. — Улажу я с Грачихой, не беспокойся… Кстати, глаза у тебя сегодня удивительно красивые.
Съехавшиеся было к переносице глаза Лавы послушно разошлись на должное расстояние.
В вышине над селом яростно крутились облака: одним сельчанам нужен был дождь, другим — солнце. Временами заряд крупных капель вздымал уличную пыль и только и успев, что наштамповать аккуратных, со вмятинкой посередине, коричневых нашлепок, отбрасывался ветром за околицу. Мутный смерч завернул в переулок, поплясал в огороде Черенка и, растрепав крытую камышом крышу, стих.
Дома по обе стороны стояли облупленные, покривившиеся от соседских пожеланий, с зелеными от гнили кровлями. С корзинкой в руке Радим шел к рыночной площади, погружая босые ноги то в теплую пуховую пыль, то в стремительно высыхающие лужи и поглядывая поверх кривых, а то и вовсе завалившихся плетней. Там на корявых кустах произрастали в беспорядке мелкие зеленые картофелины, ссохшиеся коричневые огурцы, издырявленные червями яблоки — и все это зачастую на одной ветке, хотя староста ежедневно, срывая и без того сорванный голос, втолковывал сельчанам, что каждый плод должен расти отдельно: лук — на своем кусте, картошка — на своем. Как в прежние времена.
Уберечь огород от людской зависти все равно было невозможно, поэтому владельцы не очень-то об этом и заботились, придавая плодам вид и вкус лишь по пути на рынок. Впрочем, в обмене тоже особого смысла не было меняли картошку на яблоки, яблоки на картошку… А на рыночной площади собирались в основном поболтать да посплетничать, даже не подозревая, насколько важна эта их болтовня. Волей-неволей приходя к общему мнению, рынок хранил мир от распада.