В конце октября закончилась фельдшерская жизнь Николая Щорса: он вступил в действительную службу. Простившись с батарейными санитарами, с которыми сжился за пятнадцать месяцев, отбыл в 277-й пехотный запасной батальон. Батальон стоял в Вильно, нынче передвинулся к Минску.
В Минск Николай добрался санитарным поездом. На вокзале этапный комендант указал месторасположение его части. Это неподалеку, в пригороде. Притопал к вечеру. Имение какого-то высланного вместе с семьей немца; здание двухэтажное, кирпичное, с острой черепичной крышей. Все дворовые службы тоже из кирпича, под такой же кровлей. Двор обнесен дощатой оградой, обсаженной тополями. Докладывался прапорщику. Переворочав бумажки, тот равнодушно заметил:
— Кстати, вы уже не вольноопределяющийся. Рядовой маршевой роты запасного 277-го батальона. Найдите во дворе фельдфебеля, он распорядится.
Во флигеле, приспособленном под столовую, Николай столкнулся с однокашником — фельдшером Степаном Грицаем. При ламповом свете не разглядел сразу среди десятка старавшихся над алюминиевыми мисками.
— Колька! Щорс! Какими молитвами, а?
Проговорили до полуночи. Степан, оказывается, хлебнул лиха по ноздри: ранение, отпробовал газов. Фельдшерством не занимался. Попал в один из корпусов генерала Самсонова; чудом выбрался из Мазурских болот. Через год, тоже в августе, влип в ковенской крепости. Опять удалось унести ноги. Не кроет, как все, крепостное начальство, отзывается сочувственно.
— Генерал Григорьев, комендант крепости, осужден к каторге, — напомнил Николай. — Читал в газетах? Вот, с месяц назад…
— Нашли козла отпущения, Григорьева. — Прикурив, Грицай пониженным голосом продолжал: — Коль судить, так надо брать повыше… Довели, сволочи, Россию до ручки. Куда ни кинь, все клин. А кровь-то льется мужицкая…
Вроде бы ничего нового в словах однокашника — на все лады солдаты склоняют командование, связывая это с напрасными жертвами и с изменами, — но в тоне его Николай ощутил такое, от чего сделалось не по себе. Уж он-то крови поповидал. А ведь в самом деле кровь все мужицкая. До пятисот в дивизионе солдат; за полгода боев дважды, считай, обновлялась орудийная прислуга. Не без того, убывали и офицеры, но то капля в реке.
— А кому она нужна, война? Мужику? — допытывался Степан, пыхая цигаркой. — Вон Михееву, кучеру нашего полковника? Тебе? Мне? А может, прапору, какой принимал нынче тебя? Тоже сомневаюсь. Один он у матери-кухарки…
Слушать этакое от батарейцев или санитаров — куда ни шло. Степан — сверстник, двадцать лет от роду; родители его живут исправно — владеют где-то на Харьковщине паровой мельницей и крупорушкой. А ведь у самого Георгий; не за красивые глаза повесили. Подмывало уколоть его: мол, гоже лил чужую Кровь. Воздержался; одно с другим мешать не следует.
Днем Николай разглядел однокашника. Изумило лицо. Помнит на выпуске Степана: мальчишка, как и все, со свежим румянцем, золотистым пушком на мягком подбородке, с озорными блескучими глазами. И следа не осталось. Землистый цвет ввалившихся щек, глубокая морщина на лбу с открывшимися пролысинами; скуден и светлый вихорок, некогда пышный чуб, сводивший с ума девчат-посудниц в школьной столовой. Да, сказались ранение и газы. Перемена коснулась и глаз; взгляд потерял мальчишеское озорство, зато обрел зоркость, пытливую, неспокойную. Николай тотчас испытал его на себе.
— А ты все тот же, Колька, не изменился…
Не в словах и не в голосе осуждение — во взгляде. Долго потом, ловя свое отражение в зеркале, Николай переживал чувство стыда, какой-то вины.
Унтеровские лычки Степана, солдатский крестик на шинели вызывали к нему почтение всех обитателей имения. Покуда таковых мало, в основном младший командный состав. Со дня на день ждали маршевиков — мобилизованных, из лазаретов, ополченцев. Не прибыл еще и командир батальона; его обязанности исполнял прапорщик Исаев. С прапорщиком Степан вел себя на «ты». Подолгу засиживались за бутылкой, курили из одного портсигара.
На правах однокашника проводил вечера с ними и Николай. К славе приятеля относился он с доброй ребячьей завистью. Не это все-таки тянуло к нему — возмужание, независимость в поведении, суждениях, а особенно неспокойный, пытливый взгляд. Манила какая-то загадочность в нем. Хотелось раскусить, заглянуть в середку: а что там? Разгадка — в словах. Из долгих споров с прапорщиком нелегко что-нибудь уяснить. Знал о существовании политических партий, названия их; ему кажется до сих пор, что все революционные, прогрессивные партии на одно лицо. Цель явно одна — свергнуть царский режим. Все опираются на народ, выступают от его имени, борются за его лучшую долю. О чем тогда спор? Оба социал-революционеры, эсеры, как они себя не без гордости именуют. А эсеровскую правду свою доказывают друг дружке до хрипа. Так же спорили, помнит, и у пекаря Шица…