Старость. Едем на воды? Выходи за него, дочь моя! Глуп? Полно! Плохо пляшет, но ноги прелестны! Сто рублей за… поцелуй?! Ах, ты, чертенок! Хе-хе-хе! Рябчика хочешь, девочка? Ты, сын, того… безнравствен! Вы забываетесь, молодой человек! Пст! пст! пст! Ллюблю музыку! Шям… Шям… панского! «Шута» читаешь? Хе-хе-хе! Внучатам конфеток несу! Сын мой хорош, но я был лучше! Где ты, то время? Я и тебя, Эммочка, в завещании не забыл! Ишь я какой! Папашка, дай часы! Водянка? Неужели? Царство небесное! Родня плачет? А к ней идет траур! От него пахнет! Мир праху твоему, честный труженик!
Юшкевич Семен
Дудька забавляется
Дудька Рабинович нажил уже сто тысяч и затаился. Ого, Дудька теперь не скажет глупости, не разразится смехом, как бывало раньше, тем здоровым смехом, от которого слезы текут из глаз, и рот раскрывается до ушей, и гримасничающее лицо выражает страдание. Дудька стал молчалив, аристократичен — продал свое пальто из дамской материи и не любит, если Сонечка даже в шутку напоминает ему о нем… Он курит боковские сигары, носит золотые открытые часы «Патек» и кольцо с брильянтом в три карата. Заказал себе платья на две тысячи… А как держится Дудька? Граф, дипломат! А какое спокойствие в лице! А улыбка! Нет, тот не видел истинно ротшильдовской улыбки, кто не был при том, когда Дудька выбирал для себя соломенную шляпу в шляпном магазине Нисензона, двоюродного брата бывшего довольно известного министра. Даже сам господин Нисензон, видывавший виды на своем веку, должен был признать, что Дудька неподражаем. Как целомудренно улыбался Дудька, когда с аристократической грацией передал кассирше следуемые с него сто рублей за шляпу! Ни одного звука ропота или недовольства, точно он всю жизнь расплачивался сотнями за шляпы. Только на короткий миг вынул часы «Патек» — правда, не удержался, чтобы не сообщить Нисензону, двоюродному брату бывшего довольно известного министра, о том, какие у него часы, — закурил боковскую сигару и сказал отрывисто, будто залаял: «Бок!» — и лишь тогда разрешил себе одарить Нисензона этой знаменитой ротшильдовской улыбкой, которую Нисензон тотчас же вполне оценил.
«Да, у него будет миллион», — решил про себя Нисензон и, в знак почтения перед будущим миллионом, проводил с поклонами Дудьку до дверей…
Дудьке всего двадцать восемь лет. Он всем кажется теперь стройным, красивым, благовоспитанным и умным. С ним советуются, спрашивают его мнения. Предлагают, например, кокосовое масло купить — спрашивают у Дудьки. Дудька подумает и скажет: «Не купить!» — и не покупают. «А кожу?» — «Купить», — ответит Дудька. И покупают…
Женился он рано на своей Сонечке, по любви. Любил он ее страстно лишь в первые два года. Потом охладел к ней, но не заметил этого и жил с ней — как будто в любви. О женщинах он вообще никогда не думал. Некогда было! Но когда он «сделал» сто тысяч, душа его взыграла. Словно из тумана стали выплывать женщины — то вдруг появлялась розовая, свежая щечка с ямочкой, то вырисовывалась пышная женская рука, оголенная до плеча, там сверкала белизной декольтированная шея, и еще другие соблазнительные образы тревожили его воображение…
«Ах, Дудька, Дудька, — наливаясь страстью и жаром, грозил он себе, а трубы пели в ушах: тра-та-та, тра-та-та… бом, бим, сулу, тики, мум… — Ах, Дудька, Дудька», — и снова: тра-та-та, сулу, тики, мум…
И разрешилось… Он пил в этот полдень кофе у Лейбаха. В его скромном, но дорогом галстухе утренней росинкой блестел каратный бриллиант. У сердца тикал «Патек». Золотая изящная цепочка покоилась на жилетке. Бом, бим, сулу, тики, мум!
Она вошла, грациозно заняла место за столиком. Дудька почувствовал густой удар своего сердца. «Тра-та-та» — запели трубы… Дудька вспомнил, что у него в кармане лежат двадцать тысяч для покупки кофе и керосина, и расхрабрился.
«Еврейка ли она или русская? — спросил он себя. — Предпочитаю и хочу русскую! Что такое еврейское — я знаю, а с русской у меня никогда не было романа. Дудька, ты имеешь право пожелать русскую. Помни, что у тебя двадцать тысяч, и не будь идиотом. Но какая хорошенькая! Глазки русские — не как у моей Сонечки, а настоящие, чистые, русские. Еврейские всегда выражают страдание! Да, несомненно, русские глазки, — решил он, — глаза русских степей, серые и немного, как всегда у русских, маложивые… но чертовски красивые… Хочу русского поцелуя, — с жаром сказал он себе… — Дудька, но что Сонечка?
Надоела вечная Сонечка, — отмахнулся он от докучливой мысли. — И, наконец, я еще не изменил ей. Вот когда изменю, тогда и буду расплачиваться. Скажите, пожалуйста, начинается уже еврейская скорбь! Весело это надо делать, Дудька.
Хорошо, весело, согласен, — рассуждал Дудька, — но как с ней познакомиться, с чего начать? Улыбнуться? Как это вдруг улыбнуться? Она меня примет за идиота. Пожалуй, еще отругает. Боже мой, какой ротик! Я умру от этого ротика. Какие чудные русские зубки! Как раз твои, Дудька, зубки у нее!»