Коняги сядут вокруг на корточки и по-своему переговариваются:
— Сю-сю, сю-сю...
Качают головами. Водят пальцами по сложному рисунку дерева, пересыпают из ладони в ладонь пахучие опилки. И опять своё:
— Сю-сю, сю-сю...
В глазах удивление великое и даже страх. Кое-кто наладился было их гнать: что-де, мол, сидят глаза пялят. И как-де понять ещё, хорош ли глаз этот? Сомневались мужики.
Но на таких свои же и шикали:
— Молчи, дура, ежели не разумеешь. Эти люди нам ещё великой помощью станут.
Об этом же изо дня в день Шелихов сам говорил, и мужики из тех, что умом поострей, его хорошо понимали.
То там, то здесь, видел Григорий Иванович, к конягам Степан присядет, Устин, Кильсей или кто другой. Что-то показывают: топор ли, рубанок, пилу или какой иной инструмент.
Смеются.
Исподволь коняги приохотились к работе и уже вместе с ватажниками и лес валить ходили, и сплавляли его, и землю копали, и клали избы и стены крепостцы. А на охоте так и не сыщешь их лучше. Шелихов уж и отряжал за зверем ватажки в два-три своих работных да в два-три десятка коняг. Добычу делили честно. За этим Григорий Иванович сам следил. А зверя брали так много, что к построенному поперву обширному амбару для мехов пришлось дважды прирубы делать. Меха были из лучших. С плотной мездрой, высоким, густым ворсом, редкой красоты окраски и блеска. Богатые меха, те, что на большой земле шли за самую лучшую цену. Такой мех необыкновенно носок, и лёгок, хотя ты и пальцем подшёрсток не разберёшь. Плотен подшёрсток, волосок к волоску стоит. Не проковыряешь.
Голиков, шкуру песцовую потряхивая на руке, дул в мех, говорил, блестя глазами:
— А? Григорий Иванович... Золото, чистое золото.
Разговаривали в амбаре. Рядами вдоль стен висели шкуры. На что ватажники к мехам привычны были, а и то зайдёт в амбар иной, глянет и изумится:
— Смотри, братцы, что наворочали.
Да оно и не странно. Такого и в самых богатых иркутских амбарах не увидишь, а они славятся на всю Россию.
Григорий Иванович слушал Голикова вполуха. Поглядывал в прорубное окно.
Шла к концу вторая зимовка на Кадьяке. В оконце ветер порошил снегом. Подвывал протяжно. А снег — жёсткий, колючий. Нехороший снег. В нём и нога вязнет, как в болоте, и лица он охотникам режет до крови, выхлёстывает глаза.
Мимо амбара с двумя бадьями шёл ватажник. Скользил лаптями по наледи. Полы армяка зло рвал ветер. Лица мужика не разобрать. Но видно было и по спине — здоровенный шагал человек. С бадей сбивало пар, сваливало вниз.
«В свинарник, наверное, — подумал Шелихов, — пойло тянет».
Мужик шагнёт — остановится, опять шагнёт раз-другой и вновь бадьи поставит на обледенелую тропку. Согнёт плечи, стоит, дышит тяжко. Под армяком бока ходят.
Слабели здоровьем ватажники, и это больше всего беспокоило Григория Ивановича. Казалось, и мяса у ватаги достаточно, и рыба есть. Но вот с овощами прогадали. Надо было побольше заготовить, а так хватило только до половины зимы. Уж Григорий Иванович не знал, как и ругать себя. Но ватажники на огороды смотрели как на баловство, и Шелихов переломить этого не смог. А вона как овощи-то показали себя. Пока была капуста квашеная, репа да брюква, морковь — ни один ватажник не болел, а как кончились запасы — ватажники начали таять.
Шелихов приглядывался: что местные-то люди едят? Почему их хворь не берёт? Ели вроде всё то же — рыбу да мясо. И то впроголодь, ежели охота или рыбалка не удавалась. Ели, правда, и рыбу и мясо сырыми. Но русскому-то человеку сырая эта пища и в горло не шла. От нужды, бывало, конечно, на охоте мужик и сырого поест. А так каждый день кого заставишь? Да и нужно ли было заставлять? Кто знал.
По избам между тем уже несколько мужиков лежали пластом. Шелихов велел поднимать силой. Мужики поднимались, но, смотришь, — тот присел у избы на сугроб, посерев лицом, другой приткнулся к стене, третий вроде и ногами двигает, но как неживой.
Ему говорят:
— Давай, ходи веселей.
А он, бледными губами шевеля, еле-еле ответит:
— Оставьте, братцы, я присяду... Силов нет...
И, как куль с тряпками, опустится где придётся.
— Посижу чуток, — скажет, — посижу...
И ты такого хоть толкай, хоть бей. Не поднимется.
Голиков всё бубнил что-то за спиной, выхваляя мех. Но слов, что говорил он, не слышал Григорий Иванович.
Мужик на тропинке в который уже раз поставил свою ношу на снег и вдруг, ступив неловко в сторону, повалился на бок. Ударился головой о ледяную кочку. Вытянулся.
Григорий Иванович метнулся к двери. Слетел с крыльца, стуча каблуками. Заскрипел по снегу.
Мужик лежал лицом вниз, бросив ноги поперёк тропы. Шелихов ухватил его за плечи и перевернул на спину. Охнул от неожиданности. На тропе лежал Степан. Круглое казачье лицо его было белым, зубы сжаты, глаза закрыты.
— Ничего, очухается, — наклоняясь к лежащему, сказал Голиков, — очухается.
Григорий Иванович тряхнул Степана. У того голова безвольно закинулась.
— Степан, Степан, — позвал Шелихов.
Черпнул горсть снега и начал с силой растирать лицо. Снег таял под руками.