— Пусть её, оставьте, — вяло махнула полной рукой императрица, и губы её сложились в болезненную гримасу.
Саари-сойс, собственно, было Царским селом. Но Екатерине не нравилось — как она говорила — неловкое русское слово «село», и она предпочитала именно это старое его название: Саари-сойс.
В одну из ночей ветер с Балтики был особенно злобен, а птица странная, казалось, вовсе сошла с ума и не кричала даже, но хохотала бешено, ухала, словно били в похоронный колокол. Императрица дважды за ночь вызывала придворную даму, дабы принять успокоительные душистые капли.
Дама эта, немолодая фрейлина с хорошо известной на Руси фамилией, приседая и охая, подносила императрице хрустальную рюмочку со снадобьем и потерянным голосом желала приятных сновидений.
Беспокойно было во дворце.
В соседней со спальней самодержицы зале стоял с многосвечным канделябром в руке старший дворецкий, и канделябр плясал у него в пальцах. Огоньки свечей пугливо вздрагивали, многажды отражаясь в зерцалах, расставленных тут и там.
— Спаси Господи, — шептал дворецкий, пугливо вжимая голову в плечи при каждом новом крике птицы, — пронеси Господи...
Отсветы свечей прыгали по стенам залы.
Императрица, выпив успокоительные капли, ложилась на белокипенные высокие подушки, но глаз не закрывала.
В неверном свете свечей видно было: лицо у императрицы с желтинкой, у висков и на щеках тени.
Птица за окном кричала всё надсадней и страшней.
Императрица вдруг вспомнила, как совсем маленькой девочкой ехала в Россию литовскими глухими лесами и так же вот кричали неведомые птицы. Екатерина сложила руки на груди и, чуть шевеля губами, прочла про себя старую молитву, которой учила её гроссмуттер.
Царица шептала и шептала наивные и жалкие слова детской молитвы, и ежели бы кто увидел в сию минуту лицо самодержицы всероссийской, то оно бы его изумило крайне. Всегда надменное и холодно-царственное, сейчас это было лицо давно уже состарившейся женщины, да к тому же ещё испуганной и растерянной. Но самодержицу никто видеть не мог, и она это хорошо знала.
Несмотря на волнения, Екатерина оттягивала и оттягивала переезд в Питербурх, и на это были особые причины.
В Саари-сойс никто не смел громко слово сказать. В глазах и у придворных, и у слуг лежала печать озабоченности.
— Т-с-с-с, — слышалось то там, то тут, предупреждающее какой-либо громкий звук.
Но в конце концов ветер и сумасшедшая птица победили императрицу.
Встав однажды поутру, во время туалета она сломала в раздражении драгоценный китайский гребень, усыпанный бриллиантами, и, поджав поблекшие губы, распорядилась о переезде.
По залам и многочисленным переходам дворца пролетел вздох облегчения. Забегали, засуетились слуги, где-то неосторожно хлопнула дверь, звякнуло стекло, а любимица императрицы — белая как снег борзая Ага — залаяла и заметалась по залам, пушистым хвостом опрокидывая хрупкие французские стульчики. Когти Аги звонко стучали по паркету.
Императорская карета была подана, и Екатерина вышла на ступеньки парадной лестницы, придерживая затянутой в лайку рукой подол тяжёлого тёмно-вишнёвого платья. Лицо её, тонущее в высоком кружевном воротнике, было теперь, как всегда, высокомерно.
Многочисленные придворные, провожавшие императрицу, не поднимали глаз.
Императрица откладывала переезд со дня на день, зная, что в Питербурхе на плечи её бремя немалых забот ляжет, а она, несмотря на спокойствие, старательно сохраняемое на людях, не готова была принять этот груз.
Первой в карету прыгнула Ага и, повернувшись, уставилась жёлтыми преданными глазами на хозяйку.
Екатерина всё ещё медлила, стоя на широких ступеньках. «Что же ты, что же?» — спрашивали с недоумением глаза собаки. Ага подняла голову кверху и, показывая жёлтые клыки, недовольно взлаяла. «Ну же, ну, смелее!» — казалось, говорила она.
Екатерина шагнула вперёд.
В толпе провожавших произошло быстрое движение, услужливые руки убрали лесенку кареты, захлопнули дверцу, и старший дворецкий, едва разомкнув испуганно сжатые губы, шикнул кучеру:
— Давай! — Отступил на шаг и согнулся, словно сломавшись, в глубоком поклоне.
Карета, шурша по опавшим листьям, покатила по большой садовой аллее. Собака улеглась, вытянувшись во всю длину, на пышном подоле императрицы.
Двенадцать пар кручёного китайского шёлка вожжей лежали в широких ладонях царского кучера, и он играл ими, как струнами необыкновенных гуслей. За поворотом главной аллеи кучер, напрягшись лицом, тронул плавно коренников, и те, вскинув головы, пошли смелей, но карета при этом не дрогнула, не рванулась, а лишь мягко и неприметно прибавила в скорости. Кучер всё бодрил и бодрил коней.
Екатерина повернула голову и взглянула на сидящего рядом, на атласных подушках, спутника. Тот безмятежно следил глазами за мелькавшими за окном осенними деревьями. Екатерине был виден безукоризненно прямой нос, тонкого рисунка скула, округлый подбородок. Белые нежные руки спутника императрицы покойно лежали на коленях, и, хотя он сидел, вся фигура его — лёгкая и стройная — выказывала изящество поистине необычайное.