— Вот что, Наталья Алексеевна, пойди распорядись — воза не расшпиливать. Коней пущай перепрягут, и сей же час обоз направим в Москву. — Глаз на хозяйку прищурил. — Торг, знаю, будет нынче в Москве хороший. Доверенный мой прознал. Поспешать надобно и очень поспешать. Нужда в деньгах у компании, чую, будет большая, и здесь промашки никакой дать нельзя.
Наталья Алексеевна хотя была и быстрая в мыслях, а и она опешила.
— Ничего, ничего, — успокаивая, поднял руку Иван Ларионович, — ты, знай, делай своё, а я управлюсь.
Наталья Алексеевна поднялась было, но он её остановил.
— И вот что ещё. Сегодня же в Охотск человека послать надобно. Здесь такое заворачивается! Григорий Иванович, — Голиков резанул ребром ладони по горлу, — во как нужен. Я с губернатором говорил. Он нам помощником станет. Ещё и больше скажу: губернатора радетель наш — Фёдор Фёдорович Рябов — поддерживает. Давай, Наталья Алексеевна, не мешкай — посылай в Охотск да иди распорядись насчёт обоза, а я записочку Григорию Ивановичу напишу.
И, совсем заторопившись, сказал домашнему человеку:
— Чернила и бумагу. Быстро.
Наталья Алексеевна вышла.
Принесли бумагу.
Голиков скинул наконец шубу, подвинул лист, обмакнул перо и, подумав минуту, начал письмо Шелихову крупным, округлым почерком, которому обучил его, неоднократно вкладывая старание розгой, вечно пьяный дьячок.
Когда Наталья Алексеевна вернулась, письмо было готово. Иван Ларионович сам же его и запечатал и, отдавая Наталье Алексеевне, сказал:
— Сегодня, смотри, отправь. А я пошёл.
— Да хоть чайку, Иван Ларионович?
— Э-э-э, — протянул Голиков, не вспомнив, что с утра и крошки во рту не держал, махнул рукой.
Во дворе, запахивая шубу, Иван Ларионович крикнул суетившемуся у лабаза шелиховскому приказчику. Тот поспешил к крыльцу. Голиков оглядел его: парень вроде расторопный, глаза рыжие, шапка сбита на затылок, и видно было, хотя и давило холодом, но он не мёрз. Знать, поворачивался торопко. На таком холоду ленивый враз замёрзнет.
— Мужикам, — приказал Голиков, — грех, так и быть, возьму на душу — ведро водки. В дороге-то не у печи сидели. И через час обоз сбить — и в путь.
Махнул — подогнал сани. Сказал:
— В суд!
Вот как поспешал. А всё оттого, что на купецкий риск шёл. Оно и раньше задумывал Голиков на московском торгу свои цены установить на меха, а теперь, когда Григорий Иванович новый обоз пригнал, утвердился в мысли: всех обойду. Ведомо ему было, что не один купец меха в Москву погонит, а всё одно — решался. Но больше раззадорило его, когда услышал от Натальи Алексеевны, что и Лебедев-Ласточкин повёл обоз. Да ещё сказала Наталья Алексеевна: «Послал с мехами Лебедев нового приказчика. Из столичных. Такого, что и пеший конного обскачет».
«Ладно, — ответил на то Иван Ларионович, — поглядим. — И поговорочку припомнил: «Хороши пышки, когда за щекой у Мишки».
Сани выехали со двора и стали: монах растопырился на дороге. Глянул на купца страшными, глубоко запавшими глазами. В изодранной рясе монах, в худой скуфее[13]
, с кружкой жестяной на груди — знать, собирал на какие-то надобности. Тощий монах, а всю дорогу занял. Унылый, продрогший, с каплей на носу. Не понравился он Ивану Ларионовичу. Да и примета плохая — перед делом такую вот чёрную ворону встретить.Иван Ларионович толкнул своего мужика в спину.
— Пойди, — сказал, — подай полтину. И гони. Ну их всех.
Монах низко склонил голову в драной скуфее.
К суду голиковская тройка подлетела махом. Иван Ларионович соскочил с саней, толкнул дверь.
Из низких, заплесневелых по потолку палат в нос шибануло дурным. «Ежели на пожаре дым бедой попахивает, — подумал Иван Ларионович, — то здешние запахи непременно о несправедливости вопиют». Улыбнулся криво мысли своей и зашагал мимо столов, за которыми — локоть к локтю — гнулись судейские. Волосёнки маслицем примазаны. Вид куда как скромный, но знал Иван Ларионович, что народец это бедовый. Из-за крайнего стола на него поднялся глаз и будто прострелил, но тут же в бумагу уткнулся. Видать, решил: птица не по нему, а в суде попусту палить не будут. Здесь дичь выбирают и бьют наверняка.
Вышел старший из судейских. Этот на мир смотрел, словно у него с утра зубная боль случилась и каждый был в том повинен. Глянул на писцов, и те ещё усерднее заскрипели перьями по бумаге. Но старший выражения лица не изменил, напротив, более скис. Такой уж чин у него был, при котором радость выказывать ни к чему.
Своего крючка судейского, известного по прошлым делам, Ивану Ларионовичу искать долго не пришлось. Сам набежал. Вывернулся из какой-то двери. Заметить надо, в суде дверей — как у мыши норок: и явные, и тайные, и запасные, и проходные. Крючок, синие губы вытянув в ниточку, запел:
— Ах, благодетель, ах и ах... — Пальчики на грудь положил возле трепетного горлышка: — Радость какая... — Воссиял лицом.
— Остановись, — придержал его Голиков, — нужен ты мне.
Судейский глаза раскрыл широко и взглянул вопросительно.
— Сейчас и поедем, — сказал купец, — сани у подъезда. Собирайся.