Вот как поговорили люди. А со стороны глядя, скажешь: стоят двое, ветерку радуются, болтают о пустом.
Пело в груди у Шелихова. Подступил к заветному. И хотя тайных своих мыслей о походе до конца ещё никому не высказывал, но и не скрывал радости.
Подошёл Михаил Голиков — племяш Ивана Ларионовича. Остановился, прислушиваясь к разговору.
Доверял, доверял Голиков-старший Григорию Ивановичу, а и проверить хотел. Большого ждал барыша от похода, и купец в нём говорил: золото-то, оно к рукам липнет. Золото ведь, золото! И крупица цену имеет. Подумал, подумал Иван Ларионович и закатил по чиновникам иркутским. А чиновник, он, что в Иркутске, что в Питербурхе или каких иных городах российских, как пасхальные яички, один на другого похож. Расписаны только красками разными — сиречь мундиры кантиком или шовчиком отделаны в коллегиях многочисленных друг от друга отлично, а скорлупку облупить, посмотреть — желточек-то цвета единого. Да и как он, царский слуга, на свет производится? Кума там, сватья, важная тётушка, дядюшка, а то и просто пельмешков поели — глядишь, и новый чиновник на свет появился. Пельмешки-то да ещё за чужим столом, в рот пролетают не то что грешник в рай через игольное ушко. Нет, куда там... Намного проворнее, весёлыми пташками. А тётушка важная опять словцо замолвила, дядюшка шепнул неразборчивое. И у чиновника уже крестик в петличке. Так он по лестничкам служебным, как мальчик по лужку на одной ножке, — прыг-скок, прыг-скок — и доверху допрыгает, даже минуя многие ступеньки с лёгкостью. Ну а в головке-то все стрекозки крылышками трепещут, как перед мальчиком на том благодатном лужку... Вот у такого, с лужка, Иван Ларионович и попросил для племяша диплом капитана. Ну а тому всё едино: капитан там или не капитан. Стрекозки-то: ж-ж-ж, ж-ж-ж... Да к тому же по российским дорогам пока-то улита едет. И когда ещё капитан тот до моря доберётся, когда вернётся, да и вернётся ли? Времени много пройдёт. За такой срок неизвестно — где чиновник будет, где капитан случится? А просьбу уважил. Кто-то скажет:
— Человек нужный.
А это одно немаловажно в деле чиновничьем.
Да и, конечно, попросил Иван Ларионович не за так. А в российской-то державе, известно, мзда и камень дробит. А здесь сердце слабое, чиновничье. Разве устоять ему? Вот и стал Михаил Голиков капитаном. Мундир ему красивый на плечики надели, но мундир надеть куда как легче, чем добрую голову на те же плечики поставить. Ну и покрасовался, конечно, в Иркутске Михаил Голиков. Погулял гоголем.
— Эй, ямщик, гони вскачь! Капитана везёшь империи Российской.
Побегали и кони, и люди. Но главное другое: соглядатай рядом с Григорием Ивановичем теперь был, и зоркий соглядатай. В чём, в чём, а в этом Михаил Голиков успевал. Капитан он был никудышный, и Шелихов, это распознав, на «Три Святителя» его взял, дабы вреда великого или глупости какой не мог совершить по незнанию морского дела. Измайлов здесь приглядит, да и на свой глаз надеялся. Но понимал Григорий Иванович, что рано или поздно быть драке между ними. До времени, однако, молчал.
Морская жизнь особая и великой в команде требует крепости. Иначе худо. Примеров тому множество было. И людишек и корабликов от раздоров в ватагах погибло немало. Об этом строго ещё Никифор Акинфиевич Трапезников наказывал — а его-то «морским богом» называли. Говаривал он так:
— В море слова молвить следует с оглядкой. Ненароком человека обидишь. От того большие беды могут произойти. Слово порой хуже дубины бьёт.
Григорию Ивановичу наказ этот навсегда запал в память.
Двумя-тремя словами перебросившись с Михаилом Голиковым, Григорий Иванович в сторону отошёл.
У борта ватажники ловили рыбку по-ительменски: крючком костяным с махонькой чурочкой, привязанной на бечеве. Крючок с наживкой опускался свободно в воду, но на глубину не шёл — чурочка держала. А в верхнем слое, прогретом солнцем, рыбка держится хорошая. Та, что и сырой можно есть, только приправить чуть солью или клюквой мочёной.
Сидели компанией на тёплой палубе, благодушествовали под хорошим ветерком и говорили о разном. А рыбка — так, ради баловства.
Ветер трепал бороды. Ворошил волосы.
За главного у рыбаков был Степан.
— Присаживайся, — сказал он Григорию Ивановичу, — рыбка — сладость.
И, потеплев лицом, рыбку протянул, подставил чашку с клюквой.
Григорий Иванович присел рядом. Рыбки испробовал. И впрямь рыбка была сладость. Струганинке из осётра или тайменя не уступит.
— Воля, — рукой в море показал Степан, — прямо степи наши зауральские...
Глаза у него вспыхнули.
Мужики заулыбались.
— Ширь...
У мужиков тёмные лица. Шеи порезаны морщинами, как шрамами. Руки узласты.
— Воля, — вздохнул кто-то со вздохом.
И радость, и грусть, и боль, и стремление вечное человека к размаху, широте, свободе были в том голосе.
И посмотрели все за борт.
Разные лица. Худые, со скулами, туго обтянутыми кожей; крепкие, так, ничего себе, сытые; смуглые по-цыгански и светлые кожей. И глаза разные: и карие, и серые, и небесной голубизны. А смотрели вдаль одинаково. И видели, наверное, одно.