Волны били в берег. Гальку катали. С шелестом ровным осторожненько так камушки перевернут и назад отхлынут со вздохом, набирая силу. Опять накатятся. На берег, что ли, просились? Жаловались ли, что нет им ходу на землю и вечно волнам колыхаться и биться, в брызги рассыпаясь. Ударятся и:
«Ах...»
Откатятся и опять ударятся, и вновь:
«Ах», — как стон.
А то недовольно заворчат:
«Р-р-р-р...»
Но берег твёрдо держал предел.
Шелихов невидимое море оглядел, на небо взглянул — закрытое туманом. И вдруг в разрыве облаков малую звёздочку увидел. Была она в неоглядной кромешной тьме неба так одинока, так пронзительно мала, что у Григория Ивановича сжалось сердце.
Он никогда не видел такой тёмной и глухой ночи. Никогда не ощущал себя таким затерянным в этом необозримом бесконечном мире, что вдруг, передёрнув как от холода плечами, сказал себе: «Как ничтожен и мал человек в этой безбрежности. Пылинка неощутимая...»
Волны всё били и били упрямо в берег. Стонали.
— А, Григорий Иванович, — поднялся мужик от костра, — пошто так рано встал? Ночь глубокая.
Был это Тимофей, что остудился сильно при починке галиота и которому Шелихов послал склянку водки. Второй мужик приподнялся из-за костра. Кильсей. Человек улыбчивый, приветливый. Третий зашевелился под тулупом, но только голову поднял и опять лёг. Спал, видать, крепко.
Тимофей — широкий, в армяке распояской — вглядывался внимательно в лицо Шелихова.
— Беда какая?
— Нет, — развернул тот широкие плечи, — не спится. Тесно в каюте. Не привыкну никак.
Сел к огню поближе. Попробовал ладонью гальку: от жара костра она была тёплой. Подумал: «Как на печи у матушки».
Кильсей сторожко оборотился к тёмному небу. Прислушался. Прислушался и Шелихов и за ровным рокотом волн неожиданно услышал далёкое, далёкое:
«Га-га-га... Кры-кры-кры...»
— Голоса птичьи, — сказал Кильсей, — последние улетают. Ишь как жалобно прощаются.
И вновь услышал Шелихов звучащее, как плач:
«Га-а-а... Кры-кры-кры...»
У Кильсея морщинки на лице распустились, и стало видно, что лицо у него доброе, мягкое — одно из тех лиц, глядя на которые душой отдыхаешь.
— По голосам этим многое можно угадать, — сказал Кильсей, — и когда снег первый выпадет, и какой зиме быть. Птица лучше человека в Божьих этих велениях смыслит.
— Это точно, — поддакнул Тимофей. Сказал Шелихову: — Ты посиди, Григорий Иванович, мы в дальние костры плавничка подбросим и мигом назад. Рыбку на камушках поджарим. Поешь с нами.
Наскучило, видно, мужику ночь на берегу сидеть. Рад был приходу Шелихова. Заторопился, пошагал к пылавшему саженях в ста второму костру. Повернул лицо:
— Посиди, посиди. Мы мигом.
Кильсей за ним поспешил. Шелихов вслед им взглянул, подобрал палку, поправил угли в костре. Большое пламя спало, и от костра шёл ровный жар. Хорошо было вот так у огонька посидеть под ветерком.
Тревоги Григория Ивановича были не случайны. Когда пришёл галиот «Симеон и Анна», все приободрились: знать, думалось, на острову этом чёрном, где крестов над могилами безвестными во всех распадках понатыкано, зимовать не придётся. Уйдём. День, другой подождём, придёт «Святой Михаил», и отчалим флотилией от угрюмых берегов. Шелихов приказ о зимовке ватаге не высказал. Надеялся — придёт отставший галиот. А его всё не было. И сказать было трудно: придёт ли, нет ли? Не уснёшь в таком разе.
Пламя играло в сушняке. Ползло по веткам, осторожно обнимало сук или полено со всех сторон и вдруг вспыхивало ярко лепестками чудесного цветка, красивее которого не найдено ни на одном лугу. И всё двигалось пламя, трепетало, ежесекундно меняя цвет. То синим светило, то красным, то наливалось солнечным цветом, и опять окрашивалось красным, багровым, синим.
— Задумался ты, Григорий Иванович, — услышал Шелихов голос Тимофея, подошедшего с товарищем. — Знать, есть о чём. А?
Шелихов отвёл глаза от костра.
— В огонь засмотрелся, — улыбнулся.
— Огонь — чудо, — крякнул Кильсей, присаживаясь на гальку и подсовывая на угли плоские лепёшки камней. Рыбу собирался жарить. Взглянул на Шелихова и ещё раз повторил: — Огонь — чудо. По тайге находишься за день так, что и сил нет, а придёшь на заимку, костерок разведёшь, и он тебя и накормит, и напоит, и согреет, и поговорит с тобой.
Тимофей удивился. Лицо его, изъеденное оспой, даже вытянулось.
— Огонь-то голоса не имеет.
— Как не имеет? Да огонь лучший рассказчик, чем человек иной, — настаивал Кильсей.
— Невесть что городишь.
Кильсей с укоризной взглянул на устюжанина:
— Вот и видно, что ты не бывал в тайге. — Склонился к камням. Поправил на углях. И опять на Тимофея посмотрел. Лицо таёжника освещено было жарким светом углей. И видно было, что мужик он ещё молодой, но глаза — не суетливые, а глядящие спокойно и даже вроде бы с сожалением, говорили — этот своё повидал. — Вот ходишь и месяц, и другой, а живого лица вокруг и на сто вёрст нет. Сядешь у костра, и опять же перед тобой лес чёрный. Пихтарник глухой. Костёр и заговорит с тобой.
Оживился, сел поудобнее на загремевшую под ним гальку: