Так и так прикинул в момент крючок и сообразил, что к чему.
Тучка тут набежала на солнышко, и ветерком свежим потянуло. Приказчик картуз надел, передёрнул плечами. Крючок забеспокоился:
— Как бы не продуло. Здоровьице-то оно того... Дорого. В другой раз поговорим.
Раскланялись любезно. Больше того: крючок приказчику ещё и вслед помахал ручкой. Хиленькую ладошку поднял и покивал пальчиками деликатно. Понять жест этот можно было только так: жаль-де, мол, с хорошим человеком расставаться, но что делать? Ещё увидимся...
Улыбка обозначилась у крючка от уха до уха. Морщинки у глаз добродушнейшие пролегли лучиками.
И приказчик в ответ улыбнулся мило, головой подёргал, но как только он за угол завернул, крючок, подхватив полы, по городу побежал рысью, топая каблуками заметно, хотя только что ходил мягко ступая.
«Бум, бум», — летели каблуки по мостовой... Ну да крючку сейчас было не до мягкости в походке. Чуял: палёным пахнуло и денежку немалую схватить можно будет. Из слов, оброненных приказчиком, понял крючок, где собака зарыта. Знал он, где купцы деньги берут, когда нужда приходит. По этой части в Иркутске такие были мастаки, что руками разведёшь. Ну, например, Маркел Пафнутьич. Ежели Маркела Пафнутьича человек незнающий встретит на улице, так будь он хоть и жаден до невменяемости, а достанет и отдаст грош. Да и как не отдать: стоит кривобокий старичок в сопревших опорках, глаза слезятся, и по лицу видно — совсем заездили человека, сейчас упадёт. Но то, что сунут ему грош, неудивительно. Удивительно то, что Маркел Пафнутьич возьмёт его, да ещё и поклонится. А у него, у Маркела Пафнутьича, не грошей, а золотых жарких — мешки. И он в рост их даёт под вексельки, под вексельки.
Губки сложит бантиком и сладенько, сладенько скажет:
— Процентик с вас будет причитаться, процентик...
На счётах сухонькими, лиловыми пальчиками набросает костяшки так быстро, что и глазом не успеешь моргнуть, а он уже и цифирку назвал. Цифирка вроде бы и небольшая вначале получается, но время пройдёт — и она набежит, да ещё и так, что штаны снимут последние.
Другой огрызочек — Агафон Фирсанович. Светленький, благостный, голубые глаза безгреховно смотрят на мир. И всё больше по церквам, по церквам похаживает Агафон Фирсанович. Богу молится. Кладёт поклоны. А когда домой идёт из церкви, в руках трепетных просфору[9]
неся, ну, скажешь — ангел. Удивишься даже, почему крыльев не видно у него за плечами. А ангел этот кистенём в годы молодые помахал и не одного старателя зашиб на тропах тайных. Варнак был из самых страшных и золотишка понабрал. Сколько? О том могилы знали в тайге. Так, под сосной холмик безвестный, притрушенный хворостом. А то и вовсе без всякого холмика человека за ноги, да и в овраг головой вниз. Тайга большая, пойди найди. Ох, понабрал... А теперь вот тоже вексельками баловался да всё больше о божественном вёл разговоры.К этим-то голубкам и бросился крючок судейский. Торопился, пена закипала на губах. А как подойти к Маркелу Пафнутьичу, уж ему-то было ведомо.
— Маркел Пафнутьич, жаль моя, — загнусил слезливо крючок и золотой положил на стол. Сунул под самый нос: и слепой увидит. У ростовщика в глазах вспыхнул голубой огонёк. — Мне бы только, Маркел Пафнутьич, добродетель наш, взглянуть на векселёк, выданный вам Иваном свет Андреевичем, дружочком моим незабвенным.
И второй золотой на стол — шмяк. И тоже под нос.
Золотые исчезли, как их и не было.
Через час крючок объявился у Агафона Фирсановича. И, от молитвы праведной оторвав ангела, тем же приёмом взглянул на векселёк Лебедева-Ласточкина.
«Тайну, — говорят, — тайну ростовщик бережёт, деньги под вексель выдав». Ну да тайна эта для дураков только.
Теперь одно и осталось — явиться к Ивану Ларионовичу: так, мол, и так. Вексельки сам видел — нюхал, щупал и, полагаю, скупить их надо... Рожу при этом невинную скорчить. Пошмыгать носом...
Голиков на что уж битый был мужик, и то ахнул:
— Ну и подл же ты, ну и подл... Это же надо так выкрутить. Истинный ты подлец.
Но крючку слова эти простые, как с гуся вода. Он головку скромно опущенную поднял и спросил постным голосом:
— Сейчас скупать вексельки-то или погодим?
Голиков ладонями шлёпнул по коленкам, башкой мотнул, сказал:
— Скупай. Чего уж годить.
Тоже гусь был не из последних.
Вот так петельку на шею Ивану Андреевичу и накинули. Чуть-чуть на себя верёвочку потянуть осталось — и язык вывалится.
Из моря поднялась Камчатская земля, и первым её увидел Герасим Алексеевич Измайлов. За волной зачернело что-то и всё явственнее, явственнее начало проступать. Измайлова вдруг будто по сердцу ударило. Толкнул он в бок локтем стоящего рядом Шелихова и, кивнув подбородком вперёд, зрительную трубку передал молча. Отвернулся — вроде бы ветер да солнце ему глаза застят. Земля-то увиденная и из него выжала слезу. Три года в плаванье были. Три года — не три дня.
Шеей капитан закрутил, словно воротник ему был тесен, лягнул ногой в ботфорте. Пробурчал неразборчиво, что-де, порошит в глаза невесть чем.
По галиоту пронеслось:
— Земля, земля!