"У меня тогда как раз такой случай был. Одна моя подруга собралась замуж выходить. Я ей помогал вещи перевозить, ее жених был на пять лет ее моложе. Да. Откуда же она тогда могла знать. А год назад все-таки вышла за другого замуж. И ребенка родила?
Тютюня совсем разложился - он меньше всех говорил и больше всех подливал себе. И он даже не весь сразу ушел, а уходил как-то по частям. И несмотря на то, что основная его часть уже ушла, кое-какая его часть все еще присутствовала. Шея его стала длинной, и на этой шее у пояса висела дохленькая головка. Даже казалось, что он сидит совсем без головы. А Свя, наоборот, сидел очень прямо, он как бы одеревенел и был бледный. И уже сутра время клонилось к вечеру.
"А вот еще у меня такой случай был, мне тогда двадцать лет было. Да. Я потом на этой женщине и женился".
"А Гагарин, говорят, не летал, а Гитлер не сгорел, а Есенина два раза повесили". - "Глупости говорят, и Гагарин летал, и Гитлер сгорел, а Есенина два раза повесили".
И, сложив по частям Тютюню, аГусев стал прощаться. Тютюня все распадался на части, и удержать его было нелегко, в нем было столько веса, что, если бы его взвесить, он явно бы себя перевесил. Вера такое зрелище видела впервые и поэтому отнеслась к этому как к зрелищу. Но тут и аГусев возмутился такому ее взгляду со стороны как бы со стороны.
"У меня как раз такой случай был. Я тогда как раз не работал. И у меня как раз дочка родилась. Да. Оказалось, дочке уже шесть лет". Они ушли и больше никогда не придут. И, начиная с этого мига, никогда больше ничего не изменится. Все так и застрянет. И когда последние части Тютюни были вынесены аГусевым и дверь захлопнулась, Свя посмотрел мимо Веры, но даже там, в этом "мимо", Вера была. И они сели. Но сидеть было страшно и надо было встать и уйти, надо было просто сбежать, скатиться с лестницы, провалиться в шахту лифта, но нельзя было сидеть. Романтическое начало. Сентиментальный человек. Свя ни слова не понимал из того, что Вера говорила. Свя сказал: "Расскажи о себе". И Вера сказала: "Могу в стихах". "Родители у тебя есть?" - "А как же". Старших надо уважать. А младших любить. А ведь так и было. Он ее любил, а она его уважала. Бред. Все бред и кошмар. И в этом кошмаре надо все довести до бреда. Ничего особенного. И ничего неприятного. И ничего страшного. И хорошо, что темно. И хорошо, что он Гёте. А Н.-В. - сын Гёте. Страшно. Потому что это страшно делать даже с Гёте. И никакого чувства, кроме чувства неловкости. И точно известно, что это нельзя. Это нельзя просто потому, что нельзя, и все.
"Или мы должны быть папуасами". - "Можно и папуасами". - "Ониде спрашивают". - "И ты не спрашивай". - "Я уже спросила". - "Ничего страшного". - "Ты отвечаешь?" - "Я за это отвечаю", - "А ты сможешь?" - "Что? Лучше вот так". - "Ответить за это?" - "Как?" - "Сейчас сломаешь". - "Нет, правда?" "Говорю, сломаешь". - "Нет, ответить?" - "Все".
И такая нищета в воздухе.
И просто невозможно дышать этим нищенским воздухом.
И за далеким горизонтом, далеко-далеко за небом, где нет ничего, что хотя бы что-то напоминает, ну ничего из того, про что можно было бы сказать: "штаны", "е...ля", "сосиска", даже хоть что-нибудь похожего на чего-нибудь, где нет сравнения ни с чем, а значит, и ничего нет, потому что то, что ни с чем нельзя сравнить, этого и нет.
Это правда.
А вот правда бывает, что человек кого-нибудь убьет в состоянии аффекта, а государственная машина его наказывает, трезвая и холодная. Он убил горячий, а машина холодная. Пусть она наказывает его, эта машина, тоже в состоянии аффекта, а не взвешивает все "за" и "против". Она тоже должна стать сумасшедшей, эта гос. машина, она не должна ходить, как Раскольников, с топором, она должна наброситься на преступника, как Отелло, и задушить его. Вот тогда будет честно. И надо эту государственную машину все время держать в состоянии аффекта. Не давать ей есть, бить ее, надо ей плевать в глаза, изменять ей, унижать и заставлять раздеваться и ходить без трусов, и надо у нee отнять возлюбленного, а ее детей не кормить. А так она, эта машина, сытая и здоровая, а человек голодней и больной. И доверчивый, как Отелло, а машина рассудительная, как Раскольников, и они друг друга не понимают.
"Смеется она, что ли, надо мной", - Свя так подумал, потому что Вера засмеялась. Это дело может быть каким угодно, но только не смешным - даже ужасным, но только не смешным, потому что если это смешно, то это конец, нет, вот если, например, сначала смешно а потом не смешно, то это не конец, а вот если и в начале смешно, и в середине, и в конце, то это конец.