— Он относился к жизни легкомысленно и был нестоек к соблазнам и одурманиванию. Проще говоря, да, его сгубил имидж. Можно изображать белокурого ангела, можно — рядится в дьявольский плащ. Но роль хмельного гуляки требует частого прикладывания к бутылке, а это было не для него. — Литвинов, полистал страницы. — Вот воспоминания: «Пили с блинами водку. Есенин больше других. Под конец стал шуметь и швырять со звоном на пол посуду. Я тихонько шепнул ему на ухо. «Брось, Серёжа, посуды у нас кот наплакал, а ты ещё кокаешь». Он тайком от Мейерхольда хитро подмигнул мне, успокоительно повёл головой и пальцем указал на валяющуюся на полу неразбитую тарелку. Дело обстояло просто. На столе среди фарфорового сервизишки была одна эмалированная тарелка. Ее-то он и швырял об пол, производя звон и треск; затем ловко незаметно поднимал и швырял заново…» Тут ещё явное актёрство. А вот человек, хорошо знающий Есенина, говорит Мариенгофу: «Что ты мне говоришь: «пьян! Пьян, не в себе? Нет, брат, очень в себе… Он всегда в себе… небось когда по стеклу дубасил, так кулак-то свой в рукав прятал, чтоб не порезаться, боже упаси… а ты: «пьян, пьян! Не в себе!..»… Все стекла выставил — на пальце ни одной царапины… хитро, брат. А ты — пьян». Это тоже свидетельство игры и работы на имидж.
Литвинов перелистнул пару страниц.
— Но потом последовало другое, — вздохнул он. — «Есенин опьянел после первого стакана вина. Тяжело и мрачно скандалил: кого-то ударил, матерщинил, бил посуду, ронял столы, рвал и расшвыривал червонцы. Смотрел на меня мутными невидящими глазами и не узнавал. На извозчике на полпути к дому Есенин уронил мне на плечо голову, как не свою, как ненужную, как холодный костяной шар. А в комнату на Богословском я внёс тяжёлое, ломкое, непослушное тело. Из-под упавших мертвенно-землистых век сверкали закатившиеся белки. На губах слюна. Будто только что жадно и неряшливо ел пирожное и перепачкал рот сладким, липким кремом. А щеки и лоб совершенно белые. Как лист ватмана. Я вспомнил поэму о «Чёрном человеке». Стало страшно». И снова: «Вошёл Есенин. Глаз мутный, рыхлый, как кусочек сахара, полежавший в чашке горячего кофе. Одет неряшливо. Шляпа пятнистая, помятая; несвежий воротничок и съехавший набок галстук. Золотистая пена волос размылилась и посерела. Стала походить на грязноватую, как после стирки, воду в корыте. От Есенина пахнуло едким, ослизшим перегаром». И ещё одна встреча: «Ещё жёлтая муть из бутылок не перелилась в его глаза. «Весной умру… Брось, брось, пугаться-то… говорю умру, значит — умру…» «Умру» произносил твёрдо, решение, с завидным спокойствием. Хотелось реветь, ругаться последними словами, карябать ногтями холодное, скользкое дерево на ручках кресла. Жидкая соль разъедала глаза. Потом Есенин читал стихи об отлетевшей юности и о гробовой дрожи, которую обещал он принять как новую ласку».
— И потом — самоубийство? — я посмотрел на Литвинова, который, как мне показалось, ронял слишком определённые суждения. — Сегодня многие считают, что это убийство.
Мишель авторитетно вытянул вверх указательный палец.
— Ты торопишься, — попенял мне он. — Пока мы видим распад личности, начавшийся с театральной игры в алкаша. Ведь его, это важно понять, погубила не водка, а жажда славы. Именно слава, как жестокосердая любовница, заставила его так дорого заплатить за свои ласки. Он пил не ради угара, а ради соответствия имиджу.
Я вспомнил многочисленные тома воспоминаний восторженных почитателей поэта.
— Я начинаю думать, — иронично пробормотал я, — что слава знаменитейших людей объясняется по большей части близорукостью тех, кто ими восхищается.
— Ты недалёк от истины, — кивнул Литвинов. — Слава — это когда тебя знают люди, с которыми ты никогда не захотел бы выпить на брудершафт, при этом любой из них считает себя вправе фамильярно похлопать тебя по плечу. Искра божья в голове, набитой ветошью угождения толпе, чревата пожаром. Многие из тех, кто рвался в светочи, повисли на фонарях.
— Ты излишне резок, — попенял я Литвинову.
— Это почему? — удивился он. — Стоит ореолу вокруг шалой головы опуститься чуть ниже, и он петлёй затянет горло.
— Так все-таки — самоубийство?
Литвинов вновь задумался.