Поль-Луи поднялся в номер четырнадцатый. Ночует вместе с сотрудником Коминтерна Вилем. Познакомились. Кто Виль, откуда — неизвестно. Был всюду, знает всё. Ни возраста, ни типа. В Калифорнии, в Лос-Анхэлос, работал для кинематографа, падая в воду (за двойное). Был анархистом и в Барселоне предателю откусил нос (револьвер предварительно отобрали). Членом миссии методистов. В Париже писал стихи фигурами, исключительно о поцелуях на гидропланах. Переживая трудные минуты, пошел в кафэ «Женом» — танцевать в юбке и ничего не запрещать. Еще две дюжины профессий и сотни случайностей. Как очутился в Москве? Молчит. Но коммунист. Конечно, не русский — португальский. Хотя по-русски говорит прилично. Скорей всего не португалец, а поближе. Впрочем — сие неважно. Деловит. Четыре пайка. За час, что были вместе, прибегали Вишина и еще какая-то артистка. Мандаты. Полномочия. Для Поль-Луи находка. С ним не пропадешь.
К телефону:
— Коммутатор. Верхний провод. Товарища… Чехов обуздали. Надо дать инструкции голландцам. Чирт невыносим. Я тоже думаю — сместить. До завтра.
— 17–98. Лидию Алексеевну. Это — я. Не мог. Прошу без драм. Сегодня заседание. В среду в девять. У вас есть печка? Хорошо, пришлю.
Сегодня Виль с Поль-Луи. Пойдут, Москву посмотрят. Виль доволен.
— Калифорния. Нью-Йорк. Пустыня. Главки. Изумительно.
Идут не в европейские места — Виль знает и такие — а просто, в ночь, в сугробы.
Одна беда — бывают и у Виля неудобства — нет спичек. Поль-Луи сосет мундштучек папиросы. Вот мальчик продает из-под полы. К нему. Он, увидав меховую куртку Виля, почуял дух официозный, — прочь. Бегом за ним. Поль-Луи поскользнулся, упал в сугроб. Вздохнул и снова. Догнали. Мальчик отпирается. Успокоившись, звонко:
— Дрожжи! Свежие дрожжи!
Негодяй! И снова ищут. Издали мигнул красный глазок. Метнулись.
— Товарищ, разрешите.
— Третий прикуривает. Вся папироса зря пропала. И сколько вас — курящих!..
Темно. Сугробы. Ямы. Поль-Луи уж не идет — скользит, ныряет, плавает. Дохлая лошадь вместо сквера. Черные дома. И никого. Вдруг яростно, безумно разверзаются огни. Горят буквы — над снегом, над пустыней, высоко — чтоб видели их Пикадилли-стритт и Бульвар дэз Итальен, океан, кафэ, планеты:
— «Мы новый, лучший мир построим!»
Поль-Луи загляделся. Бах — утонул в пушистом. Темь. И, подбежав к мерцающему окошку, вынимает из левого кармана паспорт:
— Да, да… Вот «R.F.»… «Гражданин Поль-Луи»… Он — он… Только б не забыть об этом…
Поль-Луи взмолился — в кафэ! Смеется Виль — вот чудак! А впрочем, есть одно единственное кафэ. С вывеской, и даже аттракционы. Пошли. Фонарик. Здесь.
«Кафэ поэтов».
Поль-Луи благоговейно обмирает. Кафэ и то с искусством! Входят. Морозный дым, в дыму — лиц не видно сразу — отчаянный безысходный вой. Шарахнулся было назад. Но, впрочем, сел и тотчас получил стакан чая с сахарином — горько-сладкий, металлический настой.
Все столики заняты. В углу, у двери три европейца — чекисты. За углом подсапывает автомобиль. Здесь должен быть один — Харчук, агент Врангеля, приехал якобы от рев… от «рев» чего-то, доносит чеке на красных военспецов. Скупает думские и, между прочим, поэт — выступает, предпочтительно на темы: «Личность — Кэксэсэ, Харчук — амфибия». Глазом намозоленным чекист постарше все столики прощупал — нет Харчука. Сейчас появится в морозном паре двери. Может Поль-Луи?.. Ведь ищут Харчука неделю, вырастили, одели, даже воспитали в Институте Восточных Языков. Не знают, что Харчук родился в прошлую субботу на допросе от проворовавшейся сотрудницы Губфина Калишиной, которая в отчаянии решила сердца жестокие смягчить таким младенцем. А Поль-Луи вертится на стуле, давится, глотая настой — в затылок вцепились шесть рыскучих глаз.
Еще — девицы. Не дилетантки. В каждом жесте — солидность. Такие, меньше, чем за полфунта песку или за сотню папирос не пойдут. И разговоры сдержанные, как в Нью-Йоркском банке:
— Вчера в Лоскутной ночевала. С военмором. Делали оладьи. Им выдали крупчатку.
— У Шурки книжка. Об индийских штуках. С картинками. Теперь я знаю, разными манерами могу.
Дальше шёпоток.
И в темном, подальше от европейцев, двое:
— Хотите кроны?
— А у меня корсет и две бутылки красного.
Чем не биржа? Средь гама — врангелевских штук, индийских штучек, корсетов, военморов — страшный, невыразимый вой. Поэты работают. Хоть разные, но спелись, не узнать — кончил? начал? Сейчас один хорошенький, ангелочек — строя рожи изуверские — вопить:
Барышня — мамина дочка — делегатка из Калуги в Музо за нотами для хорового пения — слушает, не дышит:
— Вот новое. Дерзкое. Мучительное. А то все Пушкин или Виктор Гофман!
Колени сжала. Закусила губы. Прониклась.
Виль объясняет. Впрочем, Поль-Луи уже с утра в Москве — он только деловито: