Однажды ночью — дело было в конце октября, как раз в самый разгар эпидемии, — мы возвращались домой после приема, который устроили знатные дамы, чтобы за приятной беседой хоть как-то развеять тоску и тревогу. И вдруг, выезжая на площадь Бисмарка, я уловил в бесперебойном шуме мотора короткую заминку, тихое царапанье, продолжавшееся какую-то долю секунды. Я спросил маркизу, не слышала ли она чего.
— Да нет, — ответила маркиза. — Держи себя в руках, Джованни, и перестань об этом думать. Наша старая колымага не боится ничего на свете.
Однако, прежде чем мы добрались до дома, зловещий спазм, бряцанье, хруст — не знаю уж, как и назвать, — послышался еще раза два, наполнив мою душу ужасом. Потом я долго стоял в маленьком гараже, глядя на благородную, казалось, мирно уснувшую машину. Мотор был выключен, но из-под капота время от времени доносились еле слышные стоны, и я понял: произошло то, чего я больше всего боялся.
Что делать? Я решил немедленно обратиться за советом к старому механику Челаде: все-таки в Мексике он уже пережил такое и даже уверял, что знает специальный состав минеральных масел, обладающий необыкновенными целительными свойствами. Время было за полночь, но я на всякий случай позвонил в кафе, где Челада имел обыкновение засиживаться за картами. Мне повезло: я его застал.
— Челада, — начал я, — ты ведь мой давний друг.
— Конечно, а ты что, в этом сомневаешься?
— И всегда понимал меня с полуслова, верно?
— Слава Богу, за столько-то лет…
— Могу я тебе довериться?
— Черт побери!
— Тогда приходи. Я хочу, чтобы ты осмотрел «роллс-ройс».
— Сейчас иду.
Мне послышался в трубке тихий смешок.
Сидя на скамье, я ждал его и слушал, как из глубин мотора все чаще вырывались непонятные звуки. Я мысленно стал отсчитывать шаги Челады — еще несколько минут, вот сейчас откроется дверь, и он войдет в гараж. Напрягая слух, пытаясь распознать в тишине знакомую походку, я внезапно вздрогнул: со двора донесся топот не одного, а нескольких человек. Внутри шевельнулось страшное подозрение.
И вот открывается дверь гаража, и передо мной возникают два грязных коричневых комбинезона, две бандитские рожи — одним словом, два божедома, а за ними — Челада: спрятавшись за створкой, он наблюдает, что будет дальше.
— Ах ты мразь!.. Вон отсюда, проклятые!..
Я лихорадочно начинаю искать какое-нибудь оружие — гаечный ключ, брус, палку. Но злодеи уже скручивают мне руки — попробуй вырваться из этих железных тисков!
— Ты глянь-ка! — злобно и нагло кричат контролеры. — Да этот негодяй вздумал оказывать сопротивление властям! Тем, кто неустанно печется о благе города!
Они привязали меня к скамейке и засунули мне в карман — верх издевательства! — квитанцию о сдаче машины «на консервацию». Потом запустили мотор «роллс-ройса»: прежде чем скрыться из виду, машина издала сдержанный, исполненный глубочайшего благородства стон. Он показался мне прощальным приветом.
Через полчаса ценой невероятных усилий я освободился и, даже не поставив в известность хозяйку, бросился, как безумный, сквозь ночную тьму к «лазарету», за ипподром, надеясь поспеть вовремя.
Но, уже подбегая к воротам, я столкнулся с Челадой и двумя бандитами. Механик посмотрел на меня так, словно видел впервые в жизни. Вскоре они растворились в темноте.
Мне не удалось проникнуть за ограду, не удалось спасти «роллс-ройс». Долго стоял я, припав к щели, и смотрел, как пылали на костре распотрошенные автомобили, как их темные силуэты содрогались и корчились в языках пламени. Где моя машина? Различить ее в этом аду было невозможно. Только на какое-то мгновение в яростном треске костра мне почудился родной голос — пронзительный, отчаянный. Прозвучав, он тотчас же смолк — теперь уже навсегда.
59
ИЗВЕСТИЕ
Известный дирижер Артуро Сарачино, 37 лет, дирижировал в театре «Арджентина». Оркестр исполнял Восьмую симфонию Брамса ля-мажор, опус 137. Уже дошли до последней части, до знаменитого аллегро аппассионато. Покуда звучала только первоначальная экспозиция темы, гладкий и, по правде сказать, несколько затянутый монолог, в котором, впрочем, понемногу нарастает напряжение. Оно взорвется ближе к концу, слушатели об этом ничего не знают, а маэстро и оркестр знают, и это знание доставляет им особое наслаждение, вздымая их на волну, поднятую пением скрипок, откуда они все, вместе со слушателями, вместе со всем театром, вот-вот рухнут в пучину изумительной радости.
И вот в такую минуту маэстро вдруг обнаружил, что его не слушают.
Что может быть ужаснее для дирижера! Бог весть по каким признакам, но он всегда понимает, слушают его или нет. Сам воздух пустеет в такие минуты. Тысяча, две тысячи, три тысячи невидимых нитей, которые тянутся между артистом и слушателем, разом провисают бессильно, и по ним больше не течет благодатная, животворящая сила. Асам артист ежится на ветру среди безмолвной ледяной пустыни непонимания, бесплодно силясь собрать воедино войско, которое уж не верит больше своему полководцу.