— Вот, вот… — мечтательно произносит Костя. — Молите бога!
Костя нагибается к старику и парню, грозно-весело говорит:
— Я бы вас, как щенят, побросал за борт, если бы его не было на свете! Вопросы будут?
Парень испуганно мигает, отшатывается; старик пожевывает губами и молчит.
Под шинелью и ватным одеялом, свернувшись уютным комочком, греется Нонна Иванкова. Высохшие каштановые волосы рассыпались по подушке, свежее лицо Нонны, как в рамке, — красиво оно, задумчиво.
Нонна подкладывает под щеку мягкую ладошку, счастливо вздыхает. Похожа она на здоровяка мальчишку, проснувшегося утром в мягкой постели с той же самой улыбкой, что осталась на лице с вечера, когда засыпал счастливый от усталости. Неподвижно лежит Нонна, потом открывает тумбочку, достает фотографию в резной фанерной рамке, вздыхает и подносит к глазам. Обняв Нонну и весь мир, из-под стекла смотрит узколицый, широкобровый лейтенант. Маленькой, затерявшейся кажется рядом с ним радистка в погонах старшего сержанта; словно не верит она, что на ее плече, неумело обняв, лежит рука широкобрового. Да как и обнять ловко, если лейтенант стоит рядом с Нонной уставной свечкой, вытянув по шву левую руку. И только в губах лейтенанта, в бровях таятся и нежность, и удивление, и мужская твердость, защищающая плечи девушки неловкой рукой. В углу фотографии надпись: «На память дорогой и любимой Нонне. 1945 год. Дрезден».
Время безжалостно. Год от года тускнеют лица на фотографии, покрываются серой пленкой. Старится фотография. Старится и радистка эскадрильи пикирующих бомбардировщиков Нонна Иванкова. Раньше, бывало, на зорьке, когда приемник нетерпеливо зовет позывными, быстро соскочит Нонна с кровати, второпях забудет надеть бюстгальтер, и ничего — упругим, литым с ног до головы чувствует она тело под мягкой материей рубашки, а теперь… Безжалостно время! Бег его не круговоротом солнца, а числом морщинок и седых волос считает радистка.
Как тупая боль в старой ране, привычны эти мысли Нонне. В самый дальний угол тумбочки прячет она фотографию в резной фанерной рамке. Опять свертывается уютным комочком, охваченная теплом согревшейся постели. В памяти свежо холодное прикосновение Чулыма, раздирающий барабанные перепонки удар о загустевшую воду.
В дверь стучат. Нонна натягивает шинель, пальто, одеяло, прячет голые руки. Просовывает голову Иван Захарович и, помигав, спрашивает:
— Могу?
— Заходи, коли пришел! — отвечает радистка и под ворохом одежды передергивает плечами — недовольно, небрежно.
Кочегар входит, притуляется в уголке, и кажется, что каюте вернули привычный, десятилетие стоявший на своем месте предмет. Это впечатление с каждой минутой усиливается, переходит в уверенность — тут и должен сидеть молчаливый кочегар. И он сидит неподвижно, точно говоря: «Вот я пришел. Вот я сел. Вот и сижу. И буду сидеть».
Нонна выпрастывает руки из-под одеяла.
— Здравствуйте! — насмешливо говорит она.
— Бывайте здоровы! — отвечает Иван Захарович.
— Дай папиросу!
Нонна затягивается дымом, лицо становится злым и решительным. Кочегар задумчиво говорит:
— А знаешь, Нонна, в Альпах есть такие растения, что в холодную ночь их цветы совсем замерзают, превращаются в ледышки. А солнце взойдет — они оттаивают и начинают цвести…
— Еще что скажешь?
— Ничего!.. В энциклопедии читал…
— Ой-ой! — качает горящей папиросой Нонна и снова глубоко затягивается. — Ну что с тобой делать?
— Я посижу да уйду! — отвечает кочегар после паузы.
Минут через пять, приподнявшись на локте, Иван Захарович спрашивает:
— И чего ты в воду кинулась?
Злыми, решительными движениями тушит радистка папиросу, мнет мундштук.
— Хоть полчасика настоящей жизни почуяла! — гневно говорит она. — Скиснешь тут с вами! Понятно?
Она отворачивается к стене. Иван Захарович смотрит на сердитую спину Нонны, на пряди каштановых волос, разметавшиеся по подушке, на маленькое розовое ухо, и на левой щеке кочегара мягко пролегают две глубокие и нежные складки — точно такие, когда Иван Захарович прижимается щекой к звучному дереву скрипки. Помолчав, кочегар тихо произносит:
— Чудо! Ночью замерзнут, а утром цветут…
В дверь отрывисто стучат.
— Войдите! — отвечает радистка, не поворачиваясь. Вваливается Костя Хохлов, водит носом, словно принюхивается.
— Дай телеграмму, Нонна, — говорит Костя. — Капитан велел предупредить Ковзинский сельсовет о старике… Пусть разберутся, чье сено, откуда…
— Положи на стол.
Костя кладет и подмигивает Ивану Захаровичу:
— Иван, а Иван? Хочешь, по спине поглажу?
— Зачем это? — недоумевает кочегар.
— Замурлыкаешь! — отвечает штурвальный и убегает на палубу. За тонкой переборкой слышен насмешливый голос Кости:
— В березку был тот дуб влюблен…
Помолчав, глухо, недовольно Нонна говорит:
— А и правда дуб… настоящий!
Иван Захарович опять уютно и покойно притуляется в уголке. Он думает.
Глава четвертая
Начальник Чичка-Юльского сплавного участка Ярома с полудня сидит на берегу Чулыма.