С места кричали: «А где это такая — Норвегия?..» «А кто ее знает, где! — отвечали с другого места. У черта на куличках, у бороды на клине!» «Да где бы она ни была, — унимал я шум, — без интервенции нам не обойтись. Чтобы восстановить хозяйство, разрушенное войной, надо сначала его разрушить, а для этого нужна гражданская или хоть какая-нибудь война, нужно как минимум двенадцать фронтов…» «Белополяки нужны!» — кричал закосевший Тихонов. «О, идиот, — прерывал я его, — вечно ты ляпнешь! Ты блестящий теоретик, Вадим, твои тезисы мы прибили к нашим сердцам, — но как доходит до дела, ты говно говном! Ну, зачем тебе, дураку, белополяки?..» «Да разве я спорю! — сдавался Тихонов. — Как будто они мне больше нужны, чем вам! Норвегия так Норвегия…»
Впопыхах и в азарте все как-то забыли, что та уже двадцать лет состоит в НАТО, и Владик Цаский уже бежал на ларионовский почтамт, с пачкой открыток и писем. Одно письмо было адресовано королю Норвегии Улафу с объявлением войны и уведомлением о вручении. Другое письмо — вернее, даже не письмо, а чистый лист, запечатанный в конверте, — было отправлено генералу Франко: пусть он увидит в этом грозящий перст, старая шпала, пусть побелеет, как этот лист, одряхлевший разъ…й-каудильо!.. От премьера Гарольда Вильсона мы потребовали совсем немного: убери, премьер, свою дурацкую канонерку из залива Акаба, а дальше поступай по произволению… И, наконец, четвертое письмо — Владиславу Гомулке, мы писали ему: Ты, Владислав Гомулка, имеешь полное и неотъемлемое право на Польский Коридор, а вот Юзеф Циранкевич не имеет на Польский Коридор ни малейшего права…
И послали четыре открытки: Аббе Эбану, Моше Даяну, генералу Сухарто и Александру Дубчеку. Все четыре открытки были очень красивые, с виньеточками и желудями. Пусть, мол, порадуются ребята, может, они нас, губошлепы, признают за это субъектами международного права…»
Ну, конечно, захватив власть в отдельно взятой деревне, первым делом правильные люди принимают правильные декреты:
«Или так: передвинуть стрелку часов на два часа вперед, или на полтора часа назад, всё равно, только бы куда передвинуть. Потом: слово «черт» надо принудить снова писать через «о», а какую-нибудь букву вообще упразднить, только надо подумать, какую. И, наконец, заставить тетю Машу в Андреевском открывать магазин в пять тридцать, а не в девять…»
Разве это не полный парадный портрет всей русской государственности, спрашиваю я вас? Чем способна она заниматься, кроме перевода часов и очередной реформы водочной торговли? Разве что объявлять войну Норвегии, хотя последнее с годами всё усложняется и остается, как правило, на уровне пропаганды.
Но, разумеется, «Москва — Петушки» — это групповой парадный портрет не только власти, но и народа. Все главные персонажи России застойного образца — которая так и осталась неизменной, разве что временно породила новых русских, но потом пожрала и переварила их, как и показано в финале фильма «Бумер», — явлены нам тут в исчерпывающей полноте, и ничего к ним с тех пор не добавилось. В электричке едут обязательный Митрич с обязательным внуком-уродцем (они потом почти без изменений перекочуют в «Вальпургиеву ночь», и непременные двое — интеллигент и люмпен, — один из которых, выпив, говорит «Транс-цен-ден-тально!»). И контролер Семеныч, которому наливают грамм за километр, и женщина сложной судьбы, без передних зубов, но в берете, и сам Ерофеев, разумеется, куда же без него, зачем это всё без него? А ждет его развратная красавица с косой до попы, с белыми б…скими глазами. «С глазами белого цвета — белого, переходящего в белесый, — эта любимейшая из потаскух, эта белобрысая дьяволица».
«И я беру еще бутылку белой — она на цвет как у нее глаза», — писал, не сговариваясь с Веничкой, Бродский в «Любовной песни Иванова», которая, между прочим, имеет и второе название: «Подражая Некрасову». А Некрасов тут очень неслучаен, он присутствует и в «Любовной песни Иванова», и в «Москве — Петушках»: как автор «Железной дороги» — главного символа России, но еще, конечно, и как автор второй русской одиссеи XIX века, тоже, разумеется, незаконченной. Ведь «Кому на Руси жить хорошо» — это один из образцов ерофеевской поэмы, и Некрасов, между прочим, на смертном одре рассказывал Боткину, что закончить-то хотел именно пьяным, валяющимся в канаве. Крестьяне всех обошли — царя, министра, попа, — и всем плохо, а ему в канаве — хорошо! И, конечно, глава «Пьяная ночь» — наиболее близкий прототип ерофеевской поэмы: водка и странствие тут впервые увязаны. А как можно без водки странствовать по Руси, если водка — универсальный смазочный материал любого общения? Иначе от трения погибнешь. Тереться о Россию и ее людей нельзя без этой универсальной смазки, без главного условия всех коммуникаций, без этого аналога всех ценностей, она же валюта, она же любовное приношение, она же пароль.