Мой народ, не склонивший своей головы,Мой народ, сохранивший повадку травы:В смертный час зажимающий зерна в горсти,Сохранивший способность на северном камне расти.Мой народ, терпеливый и добрый народ,Пьющий, песни орущий, впередУстремленный, встающий — огромен и прост —Выше звезд: в человеческий рост!Мой народ, возвышающий лучших сынов,Осуждающий сам проходимцев своих и лгунов,Хоронящий в себе свои муки — и твердый в бою,Говорящий бесстрашно великую правду свою.Мой народ, не просивший даров у небес,Мой народ, ни минуты не мыслящий безСозиданья, труда, говорящий со всеми, как друг,И чего б ни достиг, без гордыни глядящий вокруг.Мой народ! Да, я счастлив уж тем, что твой сын!Никогда на меня не посмотришь ты взглядом косым.Ты заглушишь меня, если песня моя не честна.Но услышишь ее, если искренней будет она.Не обманешь народ. Доброта — не доверчивость. Рот,Говорящий неправду, ладонью закроет народ,И такого на свете нигде не найти языка,Чтобы смог говорящий взглянуть на народ свысока.Путь певца — это родиной выбранный путь,И куда ни взгляни — можно только к народу свернуть,Раствориться, как капля, в бессчетных людских голосах,Затеряться листком в неумолчных шумящих лесах.Пусть возносит народ — а других я не знаю судей,Словно высохший куст, — самомненье отдельных людей.Лишь народ может дать высоту, путеводную нить,Ибо не с чем свой рост на отшибе от леса сравнить.Припадаю к народу. Припадаю к великой реке.Пью великую речь, растворяюсь в ее языке.Припадаю к реке, бесконечно текущей вдоль глазСквозь века, прямо в нас, мимо нас, дальше нас.Любопытно, что большую часть жизни Бродский как раз измерял свой рост «на отшибе от леса» — и, может быть, мерил его самим масштабом этого «отшиба»; но поэт имеет право на кратковременные заблуждения и «заячьи петли». Вопрос только в том, что это не заблуждение, а прорвавшееся глубокое убеждение: для Бродского масштаб — ключевое понятие («величие замысла»), а потому народ для него — серьезный аргумент. Он о нем думает и себя с ним соотносит.
То, что для Бродского русское было важнее и авторитетнее советского, совпадает с его регулярно отмечаемым (несмотря на цикл рождественских стихов) предпочтением Ветхого Завета Новому. Он говорил о том что в христианстве ему видится нечто вроде торга — веди себя хорошо и будешь любезен Господу, тогда как Бог Ветхого Завета иррационален, карает и милует по собственным, непостижимым для человека критериям. Советское — продолжение традиций Просвещения, рациональных и даже, пожалуй, плоских с точки зрения архаики. Напротив, русское педалирует собственную иррациональность, — отсюда и часто декларируемая любовь Бродского к Достоевскому, который рациональность считал проявлением лакейства.