Я медленно поплёлся домой, пиная пустую консервную банку по ночной московской улице. Какой-то нервный тип высунулся из окна и выразил не очень вежливое пожелание, чтобы я сходил куда-то очень и очень далеко и надолго, но я не расслышал — куда именно. Мне было грустно.
Глава десятая
Никаких особенных причин не ездить в эти выходные на рыбалку у меня не было. Я просто забыл о ней, а когда вспомнил, поезд, как говорится, уже ушёл. Из головы не выходил визит Арнольда и его слова о том, что мы больше никогда не увидимся. И зачем он их сказал? Ведь мог бы обнадёжить, как обнадёживает врач обречённого больного. И был бы это уже не обман, а акт гуманности. Впрочем, у них там на Большом Колесе истина, возможно, дороже самой гуманной, самой человечной лжи — кто знает?
Маша не мешала мне предаваться грусти и печальным мыслям, безошибочно постигая моё состояние не умом, а каким-то чисто женским, интуитивным чутьём, которое её никогда не обманывало. Весь день сыпал мерзкий, холодный, напоминающий осень дождь, ещё больше усугубляя моё гадкое расположение духа.
Чтобы как-то развеяться, я решил навестить всё-таки того филателиста с Авиамоторной (ну уж теперь мне не то что майор Пронин — сам комиссар Мегрэ помешать не сможет!). Маша вздохнула и отпустила меня, сама же решила повидать свою сестру, которая жила то ли в Химках-Ховрино, то ли в Коровино-Фуниково. Василий третий день гулял на проводах и домой носа не показывал.
На Авиамоторной филателиста я не нашёл. Словоохотливый сосед сообщил, что он буквально три дня назад переехал в центр, и поспешил дать мне его новый адрес. Я поблагодарил и отбыл на поиски неуловимого филателиста. Нашёл я его не сразу, проплутав некоторое время по уже начавшим сгущаться сумеркам; жил он, как выяснилось, в двух шагах от гостиницы «Россия».
Когда я вновь вышел на улицу, просидев у старого коллекционера битых четыре часа, на Москву уже опустилась ночь. Свинцовые тучи обложили город, сократив световой день на несколько часов и заметно приблизив наступление темноты. Сырые, безлюдные тротуары гулко вторили моим одиноком шагам и отражали холодный свет уличных фонарей своими гладкими, чистыми, чуть ли не зеркальными от влаги, асфальтовыми лентами. Дождь прекратился, но воздух был насыщен влагой до такой степени, что я не удивился, если бы из-за угла вдруг выплыла какая-нибудь рыбина или, скажем, медуза, как в знаменитой книге Габриэля Маркеса.
Марками я увлекался с детства. Впрочем, в те далёкие безмятежные времена у нас каждый второй мальчишка бегал с дешёвым кляссером под мышкой, в котором лежало что-нибудь эдакое, особенное, и все мы знали, что вон у того есть «колония», которую он отдаст только за три «Америки» или, в крайнем случае, за две «Африки» («Гвинею» не предлагать!), а у этого есть полная серия (все двадцать шесть!) бабочек княжества Фуджейра, которую он готов махнуть исключительно на серию афганских цветов; «Польша», «Румыния» и «Чехословакия» шли штука за две «наших». Изредка на нашем марочном рынке всплывала какая-нибудь экзотика вроде «Ньясы», «Кохинхины», «Фернандо По», «Занзибара» или «Оттоманской империи». Да, золотое было время!.. С тех пор большинство бывших мальчишек забросили потрёпанные кляссеры на чердаки и вспоминают об увлечении детства лишь по великим праздникам, и то не каждый год. Я же сохранил в своей душе эту страсть по сей день и, признаюсь, не жалею об этом.
Идя к ближайшему метро по тёмным сырым переулкам, я мысленно был всё ещё там, у старого чудака-филателиста, вызывая в памяти десятки и десятки марок, которые только что длинной чередой пронеслись перед моим восхищённым взором. Я ясно видел их: потёртые, прошедшие через многочисленные руки, порой теряющие ценность из-за повреждения перфорации, но тем не менее представляющие немалый исторический интерес, — и целые, не тронутые ничьей посторонней рукой и лишь пожелтевшие от времени и длительного хранения в пыльных альбомах экземпляры — всё это целительным бальзамом изливалось на мою страждущую душу и отвлекало от печальных дум. Я шёл и никак не мог вспомнить, каким же годом датирована та итальянская марка с портретами Гитлера и Муссолини, и сколько экземпляров из бесконечной серии с изображением профиля Гинденбурга удалось собрать моему коллекционеру — тридцать шесть или тридцать восемь?..
— Эй, отец, курево есть? — услышал я вдруг грубый, резкий голос.