— Ано малолюден Нижний, — уже все прикинув, приступил Кузьма к самому главному. — Едва ль три с половиной тыщи дворов в городу, на посадах и слободах. Годных мужиков в рать стянуть — от силы тыщи полторы, а то и мене: но уезду бы даточных побрать. Да и людишки голы. Ни бранной снасти, ни припасов не хватит. Стало быть, деньги надобны. И большие. Пуще того печаль: нет у нас ни единою вожатая, кому заобычно ратно устроение. Репнин хвор, Алябьев нерасторопен, иные все мельче.
— Такожде и ты не македонянин Александр, — усмехнулся протопоп, перестав колебаться в том, что содруженик замышляет дело тщетное.
— Я-то? — отвлекся было Кузьма, но не принял неловкой шутки, не утерял деловитости и продолжал: — С чужа доведется звать. Да беда, перевелися воители. Ведаю из достойных мужей токмо одного — князя Дмитрия Михайловича Пожарского. Его надоть кликати. Храбр и честен князь. В пожженной Москве до упора стоял, последним из нее ушел да и то не по своей воле — ранен был. Всяк наслышан о том…
— Не пойдет князь! — вконец разуверился в затее Кузьмы Савва.
— Должон пойти, — не поколебался Кузьма. — А пойдет — и дворяне, и дети боярские пойдут. Вот и войско.
— Бог весть, — развел руками протопоп. На Кузьму пахнуло невыветрившимся ладаном.
— Пойдет! И ты пособишь в том.
— Яко же, Козьма-свете?
— С печерским архимандритом Феодосием перетолкуешь, умолишь его съездить к Пожарскому, призвать князя к нам.
— За оным и пришед к ми еси?
— За оным.
— Пойдем-ка охладим чрево кваском. У мя добрый квасок, ядрен, — хотел уклониться протопоп, круглые щеки которого вдруг заблестели обильным потом.
— Выходит, токмо на амвоне ты герой, токмо словесами пылишь, на кои и наш приходской батюшка тороват? — не пощадил почтенного сана протопопа Кузьма, но укорил не с гневной досадой, не с истошностью, а с холодной горечью. И в его прямом взгляде не было ожесточения — была все та же зацепистая пытливость.
Однако Савва возмутился не на шутку: ишь ты указчик сыскался, еще ни коня и ни воза, а уже запрягает, будто не Репнин, а он в Нижнем воевода, то-то на посадах к нему льнут, то-то на торгу ему потворствуют! Кабы токмо людишек — церковь к рукам прибрать возжелал! Нешто не гордыня? Нет, потакать ему — себя в грех вверзать.
Все доброе, что ценил в Кузьме, вмиг забыл обиженный протопоп. Не осталось и слединки от его спокойного благодушия, что уже давно привилось к нему обиходным церковным навыком назидать и наставлять, а никогда не быть поучаемым. Лицо Саввы налилось кровью, щеки затряслись, борода воинственно вздернулась.
— Убодал еси! Осудил еси! Не яз ли за тя повсегда горой? Не яз ли ти благоволю? Дружбу с тобой веду, семейству твоему покровитель? Ох, не изрыгай, Козьма напраслину! И рассуди, нешто мы с архимандритом отважимся своевольничати, нешто потужимся без благословения патриаршьего? Ермоген — наш владыко и наш предстатель пред господом: благословит на деяния — сил не пощадим. Слава Богу, церковь покуда на незыблемых устоях ся держит!
— Пошлем, к Ермогену, — не уступил Кузьма.
Выдержка не изменила ему, и он ничем не показал, что дрогнул или растерялся. Видно, загодя приготовился к противлению протопопа, раз обдумал и худший исход.
Распыхавшийся Савва внезапно сник, в остолбенении уставился на Кузьму.
— Полонен же Ермоген, недоступен. Погибель верная — домогатися его.
— Надежного человека пошлем, Романа Мосеева. Он уже хаживал, не устрашится.
— Буди ж, господи, милость твоя на ны, — перекрестился протопоп.
Трудно было довести до каления Савву, но и отходчив он на диво, умел и людям прощать, и себе, не зря же прозывался в Нижнем миротворцем. Как ни в чем не бывало, Савва потянул Кузьму за рукав.
— Пойдем-таки, Козьма-свете, изопьем кваску-то. Жажда томит. Уж не посетуй на мя — от жажды воспалился.
Без всякой охоты Кузьма пошел за протопопом. Дорогою явилась мысль о Фотинке: вот кто в самую пору сгодится, близок был к Пожарскому, поможет упросить князя. И Кузьма озаботился тем, как поскорее известить племянника, чтобы он спехом прибыл в Нижний.
Биркин проснулся первым. И сразу же в нем стала разливаться желчь от липучей духоты чулана, запаха кислого пота и блаженного сытого похрапывания приткнувшейся к нему плоти. Он скосил глаза: в жидком рассеянии утреннего света, бьющего из щелей досчатой стенки, распластанное в бесстыдной наготе рыхлое тело вдовицы вызвало омерзение. Вдовица была непригожа, грузна, неряшлива. Засаленный гайтан со съехавшим на подушку крестиком обвивал ее шею, и Биркин еле сдержал искушение немедля же удавить тем гайтаном свою обрыдлую полюбовницу. «Вечно мне всякая дрянь достается, — озлобился он, — объедками с чужого стола пробавляюся…»