Читаем Шествие динозавров полностью

Крупное широкое лицо Саввы полыхало гневом. Никто из нижегородов, взглянув на протопопа в тот миг, не смог бы его по-прежнему назвать миротворцем. Благо, отходчив Савва, и оставалось только переждать его гнев.

Однако вовсе не Протопоповы злоключения и страсти удручали Кузьму, ибо они были всего лишь малым всплеском лютейшего раздора на русской земле. Угнетало предчувствие затаившейся рядом самой подлой напасти.

Не в первый уж раз мнился Кузьме некий богатый и обширный дом, где после похорон хозяина алчная челядь, растаскивает беспризорное добро. Всяк для себя старается, а потому никак не выходит, чтоб довольны стали все разом. Вот и сцапались. Рвут друг на друге кафтаны, выхватывают из-за пояса ножи, кличут поборников на подмогу. И как тут злу не умножиться злом! Налетают со всех сторон, кидаются в свалку свои и чужие. Все шире и шире, словно от камня, брошенного в вода, расходятся круги ожесточения и ненависти.

Паче всех бед опасался теперь Кузьма раздора в ополчении. Хоть и верно изрек намедни в Земской избе мозговитый печатник Микита Фофанов, что де бедою ум покупают, для многих еще не стала суровым уроком участь ляпуновского войска. Мучило Кузьму, что, если поссорятся начальные родовитые люди, не в силах он будет унять их, потушить вражду. Даже ради самых благих помышлений у него никогда не возникало желания поставить себя в один ряд со служилой верхушкой — всякому свое, но ему ревностно хотелось, чтобы все были равны перед совестью. Иначе и к разуму взывать без пользы. Бесплодные перекоры — напрасные жертвы. Ох, как же надо быть настороже, поскольку, не дай Бог, князя Дмитрия Михайловича с его невеликим чином могут оттереть вскоре более знатные воеводы. Тогда о вызволении Москвы и думать нечего. Развалится войско допрежь того. Покуда же все складывалось благополучно, но Кузьма не сомневался, что прибытие Биркина с казанской ратью повредит ополчению, и потому был бы доволен, если бы стряпчий вовсе не появился в Нижнем.

«Душе моя, душе моя…»

Выйдя на снег, Кузьма увидел сбоку от паперти старика Подеева с Федором Марковым.

— От тебя, Ерофей, мне, чай, нигде не сокрыться, — пошутил Кузьма, ласково посмотрев на Подеева.

— А то! — осклабился старик, поддержав шутку, и повестил: — Федору ты зело нужен.

— Приключилося что? — обеспокоился Кузьма.

— Потолковать надобно, — с обычной деловитой невозмутимостью молвил Марков. — На торгу у нас две лавки пограблены. И тебе, Кузьма Минич, ако земскому старосте…

— Погоди, погоди, — остановил целовальника Кузьма. — Нешто не слышал, что завтре уходим? Прошу тебя, Федор, мою обузу старостову взять.

— Как же? — опешил справный Марков. — Завтре? Ране сроку?…

— Не ране, в самый раз, — сказал Кузьма. — Неколи уж медлить. — И твёрдо повторил, будто единолично принял решение: — Неколи!

8

— А, неровен час, не воротишься? — со слезами на глазах спрашивала Фотинку Настена, прижимая у груди его свадебный поминок, резную утицу-солонку, и никак не давая ему уйти с легким сердцем.

— Ворочуся. Куды денусь? Дак всяка птица гнездо знат, — неуклюже пытался утешить ее Фотинка и стеснялся ласковых слов, потому что рядом стоял Огарий, вовсе сдавший и похожий на сморщенного старичка.

Настене не свычно было видеть милого в ратных доспехах, холодное железо пугало ее. Ледяной враждебностью веяло от железа. Чудилось, что и сам Фотинка в грубых железных тисках стал другим, лишенным своей воли и своего добродушного нрава. И будто не он уходил, а его уводили, безвозвратно отнимая.

Поникший Огарий, переминаясь с ноги на ногу, тихо сказал Настене:

— Не мучь еси его. Домашня дума в дорогу не годна, силу отнимает. Пущай без печали идет.

У Настены затряслись плечи, жемчужинами покатились по щекам слезы. Жгучая боль, словно гадюка, ужалила ее в грудь. И в самом безысходном отчаяньи, в самом крайнем ужасе, разверзающемся черной бездной, она поняла: не уберечь, не охранить ей Фотинку. И закаменела, как в тот страшный час, когда вместе с Гаврюхой похоронила мать и братишек в мерзлой, так до конца и не отогретой костром земле. Но теперь силы не оставили ее. Внезапно построжав, Настена уже спокойно, как многие обреченные на одинокое бесконечное терпение жены, перекрестила ратника.

— Тута будет соль от моих слез, — поднесла она солонку к осунувшемуся фотинкиному лицу. — Тута, любый. А на людях слезинки не оброню. Ступай без тягости.

Хлестко ударила вестовая пушка с кремлевской стены, призывая ополчение к сбору. Фотинка махом взлетел на коня.

— На тебя оставляю ладу мою, — срывным голосом крикнул он Огарию. — И о монастыре, слышь, не смей помышлять, покуль не ворочусь. Зарекися же!

— Исполню, — пообещал Огарий. — Эх, пущен корабль на воду, сдан Богу на руки. — И тоже не удержал прихлынувших слез, жалкий, слабый, великовозрастное несчастное дитя жестокой смутной поры. Сквозь слезы, винясь, только и примолвил:

— Потешить хотел тя на дорожку, да не угораздился.

Настена рванулась к Фотинке, припала лицом к его сапогу. Он, как легкое перышко, поднял жену, исступленно поцеловал в губы и, опустив на землю, тут же пустил коня галопом.

Перейти на страницу:

Все книги серии Школа Ефремова

Похожие книги

О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза