Провожали Геннадия Авдеевича Чичко в основном члены созданного им клуба трезвости «Второе рождение». Были тут, естественно, и родственники, и жена врача, и все эти непреложные старушки в традиционных траурных косынках черного кружева. Но, повторяю, большинство составляли исцеленные или ступившие на путь исцеления — те именно, кого вызвал, поманил, вырвал, выхватил, выдрал с мясом из погибельного недуга лежащий сейчас в гробу, похудевший и постранневший, очень серьезный и как бы даже обиженный на то, что многое не успел, простодушный человек в моряцкой тельняшке. Основатель первого в годы «застоя» сообщества трезвенников в Ленинграде, содружества пробуждения душ от алкогольной спячки, — человек, не только посуливший некие блага, но вручивший их собственными руками очень многим из числа «потерянных» — в том числе и автору этих строк, — потерянных для себя, для соседей по судьбе, потерянных для воинства добра, занятого переустройством России, всего многоязыкого государства.
Были речи, тихие и громкие, с надрывом и слезой, была печаль светлая и дождливая, частная и всеобщая, неподдельная, воистину святая печаль. Оплакивали учителя, не просто «читавшего» предмет или проповедовавшего милосердие, но — являвшего это милосердие отчетливым, конкретным путем: жертвованием собой ради других, своим временем, знаниями, престижем, наконец собственным сердцем, которое и разрушилось преждевременно, так как не возлежало на уютном дачном диванчике, не вкушало пчелкин медок с приусадебного улья, а все это время болело… болело людскими хворями, исповедовало благороднейшее из беспокойств — любовь к ближнему, любовь к страждущему, при упоминании о которой в последнее время многие из нас стали не только скучать, но и морщить нос, а то и откровенно посмеиваться над этой «боженькиной» любовью.
Смею предположить, что под бетонными сводами ленинградского крематория никогда еще не звучали подобные надгробные речи — речи, в которых то и дело мелькали «запретные», жалкие словечки «рюмка», «пьянка», «бормотуха», «алкаш», «докатился», «запой», «антабус»… Было в этих надгробных речах, помимо естественной скорби, нечто клятвенное, священное, люди как бы цеплялись за уходящий (вот-вот опустят на подъемнике в «преисподнюю» крематория) образ дорогого им человека, хватались мысленно, как за спасательный круг, который на глазах неминуемо должен был пойти ко дну.
Были даже элементы забавного в речах, этакие невинные, без шутовского умысла, грустные экстравагантности. Например, один из седовласых, совершенный с виду уже старец, лет на пятнадцать старше усопшего, рассказал, что в испанском городе Балок, провинция Галисия, установлен мраморный памятник человеческой печени. В назидание любителям портвейна.
Здесь, на подступах к «пещи огненной», на огромных бетонных и, как ни странно, местами шатких, некачественно вмонтированных плитах крематория, наконец-то состоялась и моя встреча с Викентием Валентиновичем Мценским, моим невольным соавтором, героем и составителем «Записок пациента», которыми в свое время снабдил меня Геннадий Авдеевич Чичко.
Встреча с героем. Это ведь все равно что с самим собой встреча. С собой — небывалым. Дополнительным. Не с двойником, как это часто случается в литературе, а с собой — невероятным, которого ты якобы изобрел, а он — вот тут, собственной персоной, и не где-нибудь на вокзальной лавочке, не в стремнине всеобщего шествия по направлению к идеалу, а здесь, на грубых, бетонных плитах смертного «предбанника», под синим и бесконечно молчаливым, безответным небом предпоследнего дня августа, который здесь, на окраине великого города, бывает таким пронзительно-светлым, чистым, первозданно-невинным. У подножия мрачного мавзолея, за стенами которого унеслись дымом в трубу тысячи и тысячи душ, рассыпались золой множество ярчайших некогда умов, безоглядно любивших жизнь, детей, птиц, но как бы обескураженно замолчавших из-за того, что она, жизнь, в последний момент отвернулась от них, занялась другими созданиями, такими же яркими и красивыми, но еще не обескураженными.