Я не отвечала. Я убеждала себя, что страдания Жо нестерпимы, он обезумел оттого, что наша маленькая девочка родилась мертвой, и на меня теперь обрушивается его безумие, не он сам. Словом, это был беспросветно черный год. Я вставала по ночам, чтобы поплакать в комнате крепко спящей Надин, — не хотела, чтобы муж слышал, как я плачу, не хотела, чтобы он видел, как больно мне делает, стыдилась этого. Я сто раз собиралась сбежать от Жо вместе с детьми — и сто раз уговаривала себя потерпеть. Его боль в конце концов утихнет, уйдет, покинет нас, говорила я себе. Нельзя все сохранить и все удержать. Бывает горе настолько тяжкое, что ничего другого не остается — только дожидаться, пока все пройдет. Я протягивала руки в темноту, раскрывала объятия в надежде, что появится мама и прикорнет возле меня. Я молилась о том, чтобы почувствовать ее тепло и чтобы мрак меня не поглотил. Но когда мужчинам плохо, женщины всегда одиноки.
Если я тогда не умерла, то только благодаря коротенькой и самой обычной фразе. И голосу, который ее произнес. И губам, с которых она слетела. И прекрасному лицу, с которого мне улыбались эти губы.
~~~
— Давайте-ка я вам помогу…
Ницца, 1994 год.
Уже восемь месяцев прошло после смерти Надеж, восемь месяцев, как мы закопали ее тело.
Кошмарный белый лакированный гробик. Две готовые взлететь гранитные голубки на надгробном камне. Я не выдержала этого — меня выворачивало наизнанку. Доктор Карон-старший прописывал мне лекарства. Затем прописал полный покой. А после — свежий воздух.
Стоял июнь. Жо и дети остались в Аррасе: у него завод, у детей — конец учебного года. Их легкий, недолгий траур. Их вечера без меня: разогревать в микроволновке готовую еду, смотреть, пользуясь маминым отсутствием, дурацкие фильмы на видеокассетах — и говорить друг другу каждый вечер, что мама скоро вернется и все будет хорошо.
Я сказала доктору Карону-старшему, что не могу больше выносить жестокости мужа. Я произносила слова, которых до тех пор не произносила никогда. Признавалась в своих слабостях и своих женских страхах. Описывала словами свой ужас. Это было позорище. Я заледенела, окаменела, я обливалась слезами и соплями, крепко зажатая в его старых костлявых руках. В его клешнях.
Я выплакивала на груди у доктора отвращение моего мужа. Злобная ярость Жо не только измучила меня, совершенно лишила сил, но и оказалась заразной. Я раздирала свое тело-убийцу, острием ножа для мяса вычерчивала крики на своих руках, вымазывала лицо собственной преступной кровью. Я и сама помешалась. Я изрезала себе язык, чтобы заставить его молчать, разодрала уши, чтобы больше ничего не слышать.
И тогда доктор Карон-старший, обдавая меня несвежим дыханием, сказал: я спасу вас, Жослин, я отправлю вас на три недели на лечение, совсем одну.
Передо мной блеснул свет. И я уехала.
Ницца, Клинический центр Сент-Женевьев, где за пациентами ухаживали чудесные, такие милые монахини-доминиканки. Глядя на их улыбки, можно было поверить, что нет такой человеческой мерзости, какой они не смогли бы понять, а стало быть — и простить. Лица этих монахинь всегда сияли, как лики святых на закладках в молитвенниках нашего детства.
Я делила комнату с женщиной намного старше меня. Если бы мама дожила до того времени, они были бы ровесницами. Мы обе, моя соседка и я сама, считались здесь, как говорили монахини, «легкими больными»: нам всего-то и необходимо было, что покой. Для того чтобы заново обрести себя, как следует себя узнать, примириться с собой, научиться себя ценить… Благодаря своему положению «легких» пациенток мы имели право выходить в город.
Каждый день после сиесты я шла на пляж.
Городской пляж галечный и неуютный — если бы не море, он ничем не отличался бы от небольшого пустыря. В тот час, когда я прихожу, если повернуться лицом к воде, солнце буквально наваливается на спину. Я натираюсь кремом, хотя это непросто — руки у меня слишком короткие.
— Давайте-ка я вам помогу…
Сердце у меня делает лишний удар. Я оборачиваюсь.
Он сидит в двух метрах от меня. На нем белая рубашка и бежевые брюки. Ступни босые. Я не вижу его глаз, потому что на нем темные очки, но я вижу его рот. Его сочные как плод губы, с которых только что сорвались эти дерзкие слова. Улыбающиеся губы. И атавистическая осторожность всех поколений женщин, какие были до меня, немедленно выскакивает на поверхность:
— С чего бы это? Так не делают!
— Чего не делают? Вам никогда не предлагают помощь или вы никогда и ни от кого помощи не принимаете?
О боже, я краснею. Хватаю блузку, накидываю на плечи.
— Я все равно уже собралась уходить.
— Я тоже, — говорит он.
Сидим и не двигаемся с места. И только сердце несется вскачь.
Он прекрасен, а я красотой не отличаюсь. Он хищник. Бабник. Скользкий тип — в этом нет ни малейшего сомнения. В Аррасе никто к вам так не обратится, ни один мужчина не посмеет и словечка вам сказать, заранее не узнав, замужем вы или нет. Не выяснив, одиноки вы или у вас кто-то есть. Он не такой. Он входит без стука. Толкает дверь плечом. Вставляет ногу в щель. И мне это нравится.