Это значит, что он отыскал еще гривенников и можно взвешивать дальше. Кива сбоку подходит к зеленой табуретке на крыльце и мельком смотрит на разложенные гривенники, добрая треть которых пропала… И глянь только!.. Вот ведь дурень! Он ничего не замечает… Наоборот, дружелюбно хлопает необрезанного по плечу и потом снова себя по карману:
—
— Реб Кива, — не может сдержаться Файвка, в котором кипит жажда справедливости, — реб Кива, этот мужик украл много гривенников, этот мужик!
Но тут происходит нечто такое, чего Файвка совершенно не ждал. Файвка-то думал, что Кива бросится пересчитывать лежащие деньги, потом схватит мужика, потом сбегутся люди и начнется
— Кто тебя, паршивца, спрашивает! Ты вообще кто такой? Ты чего здесь делаешь? Пошел вон ко всем чертям!..
И как будто этого мало, на Файвку бросается необрезанный, который только что от большого смущения скреб в затылке… До него вдруг дошло, что на него гнусно донесли, и он, размахивая кнутом, пускается защищать свою честь:
—
А Кива-пряничник, обворованный дурень, еще и подзуживает:
Чуть живой убегает Файвка от этих ужасных людей. Это только так говорится: убегает… Не легко бежать среди множества телег и крестьян. Файвка очень разочарован. Совсем не на такое гостеприимство у Кивы он рассчитывал. Вот и заступайся после этого за человека!.. Только… Только что-то там нечисто с этими гривенниками! Файвка ломает голову: какие к нему-то претензии? Предупреждаешь человека о том, что крадут его деньги, а он дерется… Загадка!
Файвка протискивается сквозь толпу до тех пор, пока, совсем уже заблудившись среди дышел и телег, не натыкается на Хацкеля Шишку… Тот идет, а мужики перед ним расступаются.
Хацкель — степенный, широкоплечий еврей. Его отец был николаевским солдатом
[158], да он и сам, отслужив в армии, получил
Круглый год Хацкель Шишка пилит доски. Он пильщик. Он стоит либо над высокими козлами, либо под ними. Его борода и брови густо посыпаны опилками. Месяцами копится в нем обида за поруганную честь, за осиротевшую медную бляху с номером. Он тянет большую пилу и кряхтит «Ха-ах!», и еще раз «Ха-ах!», то есть: еще настанет мой день, тогда и посчитаемся…
И, как и было сказано, этот великий день настает, это день ярмарки. Оставляет Хацкель Шишка свою пилу — гори она огнем, эта работа — и выходит на рынок наводить порядок. Один такой день стирает все унижения, которые претерпела его власть в прочие дни года.
Потертым ремешком он прицепляет на грудь медную бляху с номером. Он намеренно прикрепляет ее так, чтобы она была полуприкрыта лацканом и ее нельзя было сразу заметить. Дабы изумление среди мужиков было еще больше, он подходит к ним эдаким губернатором и начинает придираться:
— Как лошадь стоит, а? Куда дышло торчит? Ты что, думаешь, рынок твой собственный? Рыло твое свиное!
И посмей мужик только пискнуть что-нибудь в ответ или промедлить с выполнением строгого
Вопит обиженный мужик, прибегают, выставив кулаки, другие мужики и орут:
—
Только тут Хацкель Шишка разом срывает с себя маску скромности. Одной рукой он приподнимает лацкан, а коротким корявым пальцем другой тычет в медную бляху и спрашивает тихим и страшным голосом:
Видят крестьяне медную бляху десятского с выбитой на ней черной надписью — темнеет у них в глазах. Они рассыпаются в стороны, как зайцы, почуявшие пса. У каждого в его деревне есть свой десятский с точно такой же бляхой, который бьет его смертным боем… И здесь, в еврейском Шклове, снова та же история. Куда ни кинь — везде клин!..
И прежде чем у мужика побледнеет побитая щека, неподалеку уже слышно, как Хацкель ставит новую шишку. Хацкель-десятский наводит порядок, и его сиплый басовитый голос, голос пильщика, задает по новой все тот же неразрешимый вопрос:
—