Читаем Школа для дураков. Между собакой и волком. Палисандрия. Эссе. Триптих полностью

Но не пощелкивает ли, сказал кто-то вдруг, не мудрует ли там, во Плосках, этот Федор, на счетах-то. То есть Федор не Федор, а как бы Петр. А уж Егор-то – во всяком случае. Специальность за ним числилась счетовед, но и он, как впоследствии выяснилось, был вор хоть куда: вот бы с кем Гурию разбежаться. Понимаете ли, какая вещь? Когда эта дама явилась негаданно на косу, а они – большей частью окрестные сидни из егерей – там сидели весной, как всегда, наблюдая гусиный лет, но об этом сидении мало кто из посторонних осведомлен, так как происходящее имеет место в купинах и сумраках и плывущему по воде сокровенно, и когда они сидят на косе и слегка принимают, к ним является дама, интересуясь: ну что, нету ли среди вас, которого я ищу? Да как тебе сказать, пожимают плечьми, смотри сама, только просим заметить, что мы все хоть куда и готовы на все про все, лишь бы потрафить тебе, приворотнице наших мест. Она стала смотреть сама и потом объявила: которого я ищу, среди вас я не вижу, но замечаю иного, который бы мне на пока подошел. И посматривает на Петра. Лютый забрал счетоведа колотун, засветился бухгалтер, как если бы пламень ясный по жилам у него полыхнул. И промолвил, подымаясь и отряхиваясь впопыхах. Он промолвил, подымаясь с сырой земли, куда ему было уйти в скромном будущем: я – Егор из Плосков, и веди меня куда хочется. Увела его дама, счастливого, куда хочется, сидни же пили, закусывали и завидовали Петру. Дней через несколько возвращается на косу, и они обступили его и спрашивали. Что, Петра, сладенько выгорело тебе погулять? Сидни спрашивали Федора, чтобы узнать, сладко ли было с дамой ему. Он им почти ничего не высказал, но сказал им: мне было так, что лучше даже не спрашивайте. Ну а все-таки, не отступали от Федора волкари, все-таки – слаще ли браги тебе побывать у нее обломилось? Не спрашивайте, Петр отвечал, даже намеками. Слаще ли, чем крамбамбули, время минувшее было тебе, они все-таки спрашивали. Что там крамбамбули, Федор, вскипев, изумил, слаще гнилухи валдайской все выгорело. Приняли они тогда по поводу возвращенья Петра, и он им с бухты-барахты признается в слезах, что возврата к зазнобе не мыслит, былое похерено, а поэтому не нужно ему ничего, ибо что ему лично нужно после всего, что меж ними было двумя, да и воспоминания рассеянья не сулят; память не в дебет, брат, в кредит. И это факт, уж в этом-то, дорогой Пожилых, положитесь-ка на меня, потерпевшего некогда крушение на скоростях. Не поперло тебе, Зынзырелла Илья, повело тебя, покоробило, будто фанерный лист. Кантовались мы в загороде, ютились вольготным браком у Орины в норе, позабыв про печали с печатями. Не клянусь, что по-гладкому катилась наша приязнь, но подчеркиваю – сначала обходилось втерпеж. Невтерпеж покатилось, когда со стрелки, где сортировала курьерские, скорые и тому подобные и где за недостатком д'oсуга с шуры-мурами не особенно-то впротык, перебросили мою кралю в кирпичную башню, в диспетчера – вагоны с горки спускать. Не к добру ты мурлыкал, Илья, предвкушая ее надбавку за чистоту, пел Отраду, живет, говорил, в терему, насвистывал, не чая крутых перемен. Лишь затем ты допетрил, что, гонимая узловатою скукотой, сопрягнулась со сцепщиками, стакнулась со ремонтным хамьем и что если и не было в башню хода кому – так только тебе, милок. А допетрив, первые сроки еще шутил: брось ты, Оря, мараться с ними по рвам некошеным, типа, не истинное это у них, непутевые ведь ребята, путейцы-то. Так шутил, находя в себе смутные силы, пусть и не было мочи порой. Отбояривалась, ядреная, наливная, гребнем расчесываясь на заре: откуда знаешь, путевые или нет. Я же покуда в койке лежал и чадил, не желая подняться – к чему, мне некуда больше спешить. Отбояривалась, а пробы уже негде ставить на ней, и гребень – однажды я пригляделся – не тот, я который на Воздвиженье презентовал. Скопидомничал, унижался по дальним дворам, дабы приобрести, отказывал в необходимом себе листобой напролет, а пригляделся однажды – другой. Я задумался. Прахом скукожилась наша приязнь, отвалить бы в бега – ни мешка, ни сумы, ни обуви. Но не здорово могуч, привязчивый: вместо этого вызнавал, уговаривал. Что это, Орюшка, за гребень особенный такой у тебя? Гребень как гребень, сквозь зубы, шпильки-заколки зажав в зубах. Хм, а мой-то, даренный мною тебе, бережешь неужели же? Как же, как же, в музей снесла, ловко она осаживала меня своим языком. На путях, лукавит, утратила гребень тот, и вся недолга. Никнул я, словно флажками ошарашенный зверь, унывал, ударяясь в сомнения: хм, а этот-то в таком разе с какого пятерика у тебя, подарил разве кто? А заря, замечаю вскользь, занимается и в окне, и в зеркале, отдавая в первостатейную переливчатую лазурь, и Орина, она прямо купается там, гибучая, плещется, точно в одном укромном пруду черт-те знает которого лета, в июле примерно месяце. Между нами до близостей еще не дошло в те дни, все мудрила, отсрочивала – потом да потом, и я ждал и терпел, обнадеженный. Сбросила с себя все материи на ракитов куст и выступает на край вне зазрения. А у меня незадача: шнур на одном ботинке все не распутывается никак. Перервать бы – шалишь, категория попалась упористая. Короче, зубами я узел тот развязал: находились еще в наличии. И стояла Орина в одном лишь грошовом бисере, а цены ей самой-то не было, днем с огнем таких поискать. Не учел, сколько разных перепало мне до нее, но случайными радостями до искалеченья не был я обделен ничуть. Да те радости, право, – и смех и грех, все с ужимками, все колготятся, норовят дашь на дашь, продешевить опасаясь, будто я им, шикарам, действительно мог чего-нибудь предложить взамен, дурень стрюцкий. И главное, когда угомонишь наконец, то и тогда как-то все сикось-накось, скулемано, не вполне, да и нередко без настоящих удобств. А насчет показать себя уделить – никогда, ни за какие коврижки: капризничают. Орину же осознал я вдруг во всей простоте, ну и восхитился, конечно же. Я не вытерпел и дал про это понять, спев куплет из одной распрекрасной арии. Идут тебе, дескать, любые цвета, но лучшее платье твое – нагота. Лучше б, однако, поменьше я перепелом бы влюбленным бил, а побольше бы дальше глядел; может, и углядел бы, кроме насущного узла на тесьме, узел грядый и вовсе другого сорта – где сортируют товарняки, узел, значит, чугунки, с различными его семафорами и хитрыми штучками-дрючками вроде смазчикских крючьев и смазчиков самих по себе, ловко без мыла лезущих куда не след. Тот-то узел мне – благо сполохи полыхали – развязать повезло, а с сортировочным – пусть там все ночи, полные огня, – грянула неразбериха, не постижимая никакому уму. Но пока, повторяю, стояла Орина бела да ясна, словно шашка в сияньи месяца. Если честно, то в целом терпелось, но мне не терпелось, я помню, скорее узнать, что там было у нее, да с кем, да когда, то есть выведать ее подноготную. Недостаточно тебе, блудливый Илья, просто женщину охмурить и принудить, ты ведь, как паук неуемный, вытягиваешь из нее по капле признаний настой, силу жалости в нем беря, чтобы вновь приступить и принудить. Постояла Орина над самым прудом и вошла, и я, разоблачившись, нырнул. Я нырнул глубоко, разомкнув мои вежды; смотрю – обливная глазурь. Глазом мира был этот пруд, опалом шлифованным в оправе глин синих, купин ивы и тин длинных был он. А караси-то где тут у нас, мне взбрело вдруг. Прищурился – дремали в ямах, в тени берегов, под корягами. А улитки, то бишь ракушки двустворчатые? Я люблю их. Скитаясь по долгу службы с одинокой гармоникой или с точильным ножным станком, странствуя в долине ненаглядной Итиль-реки, задрипан и собственному сердцу обрыдл, я последних едал без меры. Да хороши ли на вкус? Видите ли, за похвалою не постою: объядение. В местности глухой, где спасается древнеющий люд-глухарь, которому вся твоя филармония вне надобности; или в области тупой, где никто ничего не сечет, не режет, не рубит из-за лени повальной; в местности тупой и в области глухой к исходу напрасно изжитого света, когда людям играл, а они не вняли, иль домогался, поточить ли не требуется то да се, дабы иметь на пропитание с них, но не вынесли ни малой даже иглы, разузнай у старого коромысла дорогу к воде и канай, пустобрюхий, к ней в гости, что к теще на званый борщ. Ты хромай большаками на непарной своей ноге, ковыляй заливными лузями, осененный блестким узорочьем. Что такое, что это, словно бы засветилось там тускловато так, словно бы тля блудящая на кладбище Быдогощ? Что засквозило в чапыжниках серебром наподобие как бы того, как сквозит алюминиевый котелок твой недраенный в прорехах нештопаной сумы твоей? Что это там полыхнуло кубовым холодным огнем, будто бы из-под купецкой полы на базаре сосуд гусь-хрустальный с сиволдаем бесценным в очи твои суховатые полыхнул? Что это там развевается впереди сарафанной рюшью, плещется тещиным языком? Что да что, ишь – чевокалка какой выискался, беда мне с тобой. Волчья река это, паря, твоя родня. Ты скажи ей: ау, старшая, напои меня огорченного текучей собой, накорми перехожего своими ракушками, мне их побольше дай, они приятны на вкус. Их предоставь лишь, а соль и спички имею с собой всегда, ну и спать, разумеется, уложи вдоль течения, камышек под затылок помягче сунь. И она говорит: для тебя мне, Илюша из Городнищ, ничего, если разобраться, не жаль; например, воды – хоть залейся; и такое же положенье с ракушками – кушай и не считай. А камышек – хочешь под голову, хочешь – на шею дам, отдыхай тогда на здоровье хоть до Страшнеющего Суда.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Академик Императорской Академии Художеств Николай Васильевич Глоба и Строгановское училище
Академик Императорской Академии Художеств Николай Васильевич Глоба и Строгановское училище

Настоящее издание посвящено малоизученной теме – истории Строгановского Императорского художественно-промышленного училища в период с 1896 по 1917 г. и его последнему директору – академику Н.В. Глобе, эмигрировавшему из советской России в 1925 г. В сборник вошли статьи отечественных и зарубежных исследователей, рассматривающие личность Н. Глобы в широком контексте художественной жизни предреволюционной и послереволюционной России, а также русской эмиграции. Большинство материалов, архивных документов и фактов представлено и проанализировано впервые.Для искусствоведов, художников, преподавателей и историков отечественной культуры, для широкого круга читателей.

Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев

Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное / Биографии и Мемуары
Диверсант (СИ)
Диверсант (СИ)

Кто сказал «Один не воин, не величина»? Вокруг бескрайний космос, притворись своим и всади торпеду в корму врага! Тотальная война жестока, малые корабли в ней гибнут десятками, с другой стороны для наёмника это авантюра, на которой можно неплохо подняться! Угнал корабль? Он твой по праву. Ограбил нанятого врагом наёмника? Это твои трофеи, нет пощады пособникам изменника. ВКС надёжны, они не попытаются кинуть, и ты им нужен – неприметный корабль обычного вольного пилота не бросается в глаза. Хотелось бы добыть ценных разведанных, отыскать пропавшего исполина, ставшего инструментом корпоратов, а попутно можно заняться поиском одного важного человека. Одна проблема – среди разведчиков-диверсантов высокая смертность…

Александр Вайс , Михаил Чертопруд , Олег Эдуардович Иванов

Фантастика / Прочее / Самиздат, сетевая литература / Фантастика: прочее / РПГ
Как стать леди
Как стать леди

Впервые на русском – одна из главных книг классика британской литературы Фрэнсис Бернетт, написавшей признанный шедевр «Таинственный сад», экранизированный восемь раз. Главное богатство Эмили Фокс-Ситон, героини «Как стать леди», – ее золотой характер. Ей слегка за тридцать, она из знатной семьи, хорошо образована, но очень бедна. Девушка живет в Лондоне конца XIX века одна, без всякой поддержки, скромно, но с достоинством. Она умело справляется с обстоятельствами и получает больше, чем могла мечтать. Полный английского изящества и очарования роман впервые увидел свет в 1901 году и был разбит на две части: «Появление маркизы» и «Манеры леди Уолдерхерст». В этой книге, продолжающей традиции «Джейн Эйр» и «Мисс Петтигрю», с особой силой проявился талант Бернетт писать оптимистичные и проникновенные истории.

Фрэнсис Ходжсон Бернетт , Фрэнсис Элиза Ходжсон Бёрнетт

Классическая проза ХX века / Проза / Прочее / Зарубежная классика