«Значит, я не могу уехать», — размышлял позднее Эдвард, стоя в одиночестве посреди своей комнаты и глядя на неприбранную постель. Солнце посветило недолго и скрылось, морской ветер стучался в окна; воздух в доме был влажным, и одежда прилипала к телу. Из кармана торчал свернутый в трубочку лист бумаги. Эдвард вытащил его и развернул. Это был рисунок Джесса, изображавший Илону; Эдвард вспомнил, что подобрал его утром в студии. Илоне на рисунке было лет двенадцать — четырнадцать. Она выглядела удивленной и радостной; возможно, в те времена они все жили счастливо и верили в волшебство Джесса. Волосы Илоны были причесаны, как теперь: одна центральная прядь зачесана назад и подколота, остальные свободно висят по бокам. Цветы на ее широком платье с открытым воротом были лишь намечены, но не прорисованы; этот рисунок напомнил Эдварду, что нынешние дневные платья девушек очень похожи на форменные. Даже тканые вечерние платья казались ему искусственными, как музейные экспонаты. Он подумал: «Женщины без мужчин — они прихорашиваются для меня, но из этого ничего не получается. У них нет вкуса, они не могут избавиться от небрежения своей внешностью, от неряшливости, постепенно ставшей привычкой». На рисунке характерное движение Илоны, ее стремление вперед, было передано несколькими линиями, обозначавшими свободные складки на платье. Нынешняя Илона выглядела трогательной и необыкновенной на этом простом беглом наброске. Эдвард разгладил рисунок и спрятал его в ящик.
«А почему я не могу уехать? — думал он. — Что меня здесь держит? Джесс, любовь к нему, жалость, долг. Боже мой, я обещал ему, что останусь. И я по-настоящему никому не могу доверять. Я даже не знаю, сколько лет этим женщинам и кто из них кто. Они как девы-волшебницы. Сегодня во время разговора Беттина казалась старой; может быть, мать — это она. Илона тоже выглядела старой, когда только что беседовала со мной. Такая усталая, покрытая морщинами. А Джесс — он и вправду хотел, чтобы я приехал, и просил их привезти меня? Понимает ли он на самом деле, кто я такой? Действительно ли он думал обо мне или же, не утратив своего умения очаровывать людей, просто выдумал все это? Для чего я здесь — чтобы помочь, чтобы высвободить его разум, разговаривая с ним, чтобы стать его опекуном в последние дни? Что привело меня сюда — они, он, судьба? Ах, как я разочарую их всех! Что здесь такое — святилище, где непорочные женщины ухаживают за раненым чудовищем, искалеченным мистическим минотавром? Или же меня заманили в ловушку, составили заговор, чтобы уничтожить меня? Я не могу уехать отсюда. Когда Джесс сказал, что хочет увидеть мою юность, разве он не ненавидел меня за то, что я такой молодой и живой? Он способен на гнев и ненависть… возможно, и на вожделение. Может быть, женщины заманили меня сюда, чтобы наказать, чтобы сообща как-то отомстить Хлое? Я — идеальная жертва, утонченный, порядочный, молодой, сын плохой матери. Или по какой-то причине, которую я так никогда и не узнаю, я должен принять участие в заключительном акте драмы? Эта драма лишь косвенно относится ко мне, но я в ней буду уничтожен. Боже мой, как они пугают меня, все они. Джесс сказал, что они травят его. Они могут отравить и меня в любой момент. Я постоянно пью их травяные настои. Может, они медленно лишают меня разума, навязывают галлюцинации вроде электропровода в Переходе в виде вылезшей из стены птичьей ноги. Я думал, что сошел с ума, потому что влюблен в Марка и не могу жить без него. Не из-за этого ли я приехал сюда? Чтобы с помощью магии избавиться от своего прежнего ненавистного «я» и обрести новое? Я был влюблен в Марка… а теперь я влюблен в Джесса. Может, это и есть мое лекарство, мое исцеление, мое желанное отпущение? В одном я могу быть уверен: за преступление против богов полагается страшное наказание».
Мидж Маккаскервиль сидела у окна своей спальни в Куиттерне, загородном доме Маккаскервилей. День клонился к вечеру, а она ненавидела это время. Колено у нее потеряло подвижность, горело и болело, руки были исцарапаны, и она все время прикладывала их к щекам, чтобы почувствовать, насколько они ободраны. Слезы стояли в глазах Мидж, и она скоро дала им волю, вспомнив о своем падении и о том, как день назад на концерте в школе у Мередита ее до слез тронули высокие поющие мальчишеские голоса. Среди них не было голоса Мередита — он притворился, что не умеет петь. «Я все время плачу в последние дни», — подумала Мидж, потирая больную коленку.