Учительница, голосом, полным драматизма, зачитала сочинение нашего одноклассника, отъявленного раздолбан и почти двоечника Андрюхи, где он сознавался в неспособности и нежелании разбираться в судьбе несчастной Катерины. Он писал о том, что видел, о том, что приходило в его подростковую голову: о нас, о школе, о мире. Как акын он доверил бумаге в линеечку свой поток сознания, облеченный, между прочим, в прекрасную литературную форму. Мы слушали, затаив дыхание, не только потому, что находились под впечатлением от такой Андрюхиной «наглости», но и потому, что это интересно. Грамматика там наверняка хромала, вместе с синтаксисом и пунктуацией, припадая на обе ноги. Но стиль был чрезвычайно свежий и живой в отличие от наших потуг проанализировать несчастного Островского, который умер бы еще раз, только теперь от расстройства, узнав, какой скукой и мучительной тоской отзывались его великие произведения в наших сердцах и тетрадях.
За свое честное старание и, как я сейчас думаю, неплохие литературные способности Андрюха получил «кол», истерику учительницы, разборку с родителями в школе, проработку на комсомольском собрании, какую-то пересдачу, вымученную тройку в четверти, наш неподдельный интерес и уважение. Я даже помню, как мы ходили защищать его то ли перед директором, то ли перед завучем, впрочем, безо всякого успеха.
«Горький путь опыта» навсегда, я думаю, отбил у Андрюхи желание доверять бумаге то, что думаешь. Никто из нас после этого уже не считал, что сочинение – это умение выражать свои мысли. Любовь к литературе умерла в нас, так и не родившись.
Целью нашей учительницы было вбить детям в головы побольше готовых и законченных аналитических выкладок известных литературоведов. Но применяемые ею средства не смогли привести к намеченной цели, скорее, наоборот, они внушили нам нелюбовь к русской литературе в целом и к некоторым авторам (заявленным в школьной программе) в отдельности. К концу школы каждый из нас был уверен, что все эти книжки – про скучные, ненастоящие и выдуманные кем-то проблемы, не имеющие никакого отношения к жизни. Как же удивляли меня потом высказывания некоторых иностранцев, с благоговением и восхищением отзывавшихся о русских классиках. Удивляли до тех пор, пока я не начала читать сама, не обращаясь за разъяснениями к учителям и критикам. И лишь тогда Достоевский, Пушкин, Тургенев, Толстой, Островский стали для меня не просто общепризнанными гениями, а по-настоящему близкими людьми.