— Нерв перебили какой-то главный, — произносит бабка Михална ровно, без выражения. — Может, и вовсе хромая будет. А он, урод, все на своей гармони играет, ему ни к чему. — Это она про своего сына, отца Валентины, догадывается Юра. — А девка? Ей замуж идти — это как? Кто хромую возьмет? Я ему пишу, а он только свою гармонь знает, артист окаянный!
— Бабушка! Садись к столу! — громко зовет Валентина. — Смотри какой пир!
— Не нужен мне ваш пир, — отвечает сердито бабка и садится к столу, блестит глазами на консервы и сахар.
Юра ест кашу, а сам все глядит на цветок. Никогда он не обращал внимания на цветы — ну, растут, цветут. Красиво, конечно. Но не присматривался. Вспомнил вдруг, как отец однажды к чему-то сказал:
«В наше суровое время цветы на окнах — мещанство. Фикусы, герани разные...»
Интересно, что сказал бы отец про этот цветок, из-за которого его сына бьет нервная дрожь.
Валентина, как всегда, угадывает, о чем думает Юра.
— Я за него так боялась! Понимаю, что ты чудишь, а все равно как-то не по себе: вдруг он зачахнет.
— Ты даже не знаешь, Валентина, как это важно, что он живой. Такой был несчастный цветочек... Да ты ешь, Валентина..
Он сидит у них до вечера. Рассказывает Валентине про уроки старшины Чемоданова: «Койка — лицо курсанта!» Рассказывает, как учили сложные формулы, без которых нельзя стать артиллерийским офицером. Про дежурство на кухне. Он рассказывает только смешное и удивляется, когда Валентина вдруг говорит:
— Как же тебе трудно, Юра!
И как-то по-бабьи скорбно качает головой и смотрит на него так, как будто она взрослая, умудренная жизнью, а он всего лишь мальчик.
Нет, непонятная девчонка Валентина. Гоняли вместе по двору, играли в салочки, в казаки-разбойники. Кричали: «Мне чура!», «Жилишь!», «Ты — на новенького!» А теперь она вдруг говорит с ним каким-то взрослым тоном, хотя она просто Валентина, а он почти офицер. И, самое странное, он почему-то чувствует, что у нее есть право на такой тон.
— Как же тебе тяжело-то, Юра!
— Ты что? Ничуть не тяжело. То есть тяжело, конечно, но терпимо. Ты, Валентина, подумай: люди воюют, рискуют, погибают, а я пока что живу почти что в пионерском лагере.
— Понимаю, Юра. Я не спорю... Я провожу тебя немного. — Она спохватывается, смотрит на толстые бинты. — Только до двери.
Он ушел от Валентины, еще раз забежал к себе — вдруг, пока его не было, как раз в эти самые часы, пришло письмо? Нет, не пришло, пустой почтовый ящик на двери. Оставалось опять ждать.
* * *
Муравьев и Борис вместе идут из школы.
— Слушай, давай рассуждать логически, последовательно, — говорит Муравьев.
— Давай, — охотно соглашается Борис. Он очень любит, когда Муравьев говорит с ним вот так, по-взрослому.
— Значит, мы так и не знаем, кто говорил под окном те слова про глобус и про тайну. И что такое Г.З.В. — не знаем. Ничего не знаем.
— Где зимует ворона, — говорит Борис.
— Какая ворона? Ты что?
— Г.З.В. — где зимует ворона. Это я просто так.
— Ну тебя с вороной! Это, может быть, зашифровано имя-отчество, фамилия. А может быть, пароль? Или марка машины? Есть трактор ХТЗ — Харьковский тракторный завод. Есть грузовик МАЗ — Минский автомобильный завод.
Все-таки Муравьев очень умный, думает Борис, зря его ругает Регина Геннадьевна, велела даже родителей в школу привести. Вот и сейчас, когда они шли по коридору, Регина Геннадьевна напомнила:
— Муравьев, ты не забыл — я жду твоих родителей.
Борису очень жалко Муравьева. Наверное, это очень неприятно, когда вызывают в школу родителей.
Муравьев ответил:
— Они не могут прийти, Регина Геннадьевна, ни мама, ни папа.
— Почему же, Муравьев? — Директор смотрела очень проницательно; она, конечно, видела Муравьева насквозь и хотела, чтобы Муравьев об этом знал.
— Они уехали в Бельгию, они приедут только летом, а потом опять уедут. А летом чего же идти в школу?
Он смотрел печально на директора. Если бы Регина Геннадьевна знала Муравьева немного меньше, она бы, наверное, поверила, что ему от всей души жалко, что его папа, или мама, или оба вместе не могут прийти к директору школы, узнать, как их сын разбил аквариум, как лазил по кирпичной стене, как кричал на всю школу, как утащил скелет из кабинета биологии и пугал девочек. Пусть все-все им расскажет Регина Геннадьевна, так будет гораздо лучше. Но что поделать — его родители никак не могут прийти в школу. В глазах Муравьева столько искреннего сожаления, горячего желания помочь Регине Геннадьевне, что Борис в ту минуту поверил: Муравьеву правда жалко, что так неудачно получилось.
— Уехали? — спрашивает еще раз Регина Геннадьевна.
— Уехали. Еще осенью.
— В Бельгию?
— В Бельгию. В город Брюссель.
— А с кем же ты, Муравьев, остался?
— Я? С дедушкой. Он старенький, ему волноваться никак нельзя.
И — тяжелый, долгий вздох Муравьева. Был бы дедушка помоложе и покрепче, тогда, конечно, Муравьев привел бы его в школу. Но нельзя же, в самом деле, волновать такого старенького дедушку.
Борис вспоминает крепкого, широкоплечего деда и начинает смотреть в окно.
— Хорошо, Муравьев, я сама позвоню твоему дедушке. У вас починили наконец телефон?