Я вступил во владение средним классом. Я обнаружил там полсотни злобных сорванцов, щекастых горцев двенадцати — четырнадцати лет, сыновей разбогатевших фермеров, которых родители отправляли в коллеж, чтобы они стали мелкими буржуа, платя за это по сто двадцать франков за учебную четверть, грубые, наглые, говорящие между собой на корявом севеннском наречии, которого я совершенно не понимал, все они были уродливы тем особым уродством, что присуще изменчивому детству, у всех были большие обмороженные красные руки, простуженные петушиные голоса, тупой взгляд, и надо всем этим витал запах коллежа. Они сразу же возненавидели меня, еще не успев узнать. Я был для них врагом, надзирателем; с того самого дня, когда я впервые занял свое место на кафедре, между нами началась война, жестокая, непримиримая, не прекращающаяся ни на мгновение.
Ах, жестокие дети, как я страдал из-за них!
Мне хотелось бы рассказывать об этом без злопамятства, все эти печали уже так далеко! Но нет, не могу; и, глядите-ка, пишу эти строки и чувствую, как рука моя лихорадочно дрожит от переживаний. Мне кажется, что я все еще там.
<…>
Как это ужасно — жить среди недоброжелательства, все время бояться, быть все время начеку, при оружии, как ужасно наказывать — невольно совершаешь несправедливости, — как ужасно подозревать, везде видеть подвохи, не есть спокойно, не спать безмятежно, и все время, даже в моменты перемирия, думать: «Господи, что же они теперь мне устроят?»
Но, Доде, послушайте! Вы явно преувеличиваете! Говорят же вам: насилие появится в школе только век спустя! И придет оно не из Севенн [52], Доде, а с городских окраин, только оттуда!
Когда-то двоечника изображали стоящим в углу с дурацким колпаком на голове. Этот образ не относился к какой-либо особой социальной категории, то был просто ребенок, один из многих, поставленный в угол за то, что он не выучил урок, не сделал домашнего задания или безобразничал в классе господина Доде, сиречь Малыша. Теперь же, впервые в нашей истории, появилась целая категория детей и подростков, которую ежедневно клеймят позором в качестве символических двоечников. Их больше не ставят в угол, на них не надевают дурацкого колпака, само слово «двоечник» вышло из употребления, расизм признан гнусностью, но их без конца снимают на пленку, показывают всей Франции, пишут о проступках некоторых из них статьи, представляя их как некую неизлечимую опухоль на теле народного образования. Мы не только подвергаем их тому, что сродни школьному апартеиду, нам надо еще бояться их как некой чумы национального масштаба: они становятся для нас
Потому что о школе и заговаривают только для того, чтобы поговорить о них.
Правда и то, что некоторые из их преступлений (рэкет и поборы среди соучеников, избиение преподавателей, поджог школы, изнасилования) не идут ни в какое сравнение со школьными безобразиями прошлых лет, которые сводились лишь к худо-бедно контролируемому непослушанию, не выходящему за рамки учебных заведений. Какими бы редкими ни были эти преступления, их символическое значение ужасно, а почти моментальное распространение известий о них через телевидение, Сеть, мобильную связь удесятеряет их миметическую опасность.
Некоторое время назад я побывал в общеобразовательном лицее с технологическим уклоном где-то в районе Диня [53]; там у меня намечались встречи с несколькими классами.
Ночь в гостинице.