После долгих блужданий мы наконец вывалились на большую площадь, где напротив порта высится Маскио Анджоино. Там перед нами явился Везувий, задрапированный в пурпурную накидку. Этот призрачный Цезарь с песьей головой сидел на троне из лавы и пепла и, проткнув небо пламенной короной, извергал страшный лай. Росшее из его зева огненное древо уходило высоко в небесный свод и исчезало в горней бездне. Его распахнутая пасть изрыгала реки крови. Земля, небеса и море дрожали. Лица толпившихся на площади людей были плоскими и блестящими, как на черно-белых фотокарточках, снятых с магниевой вспышкой. Что-то от неподвижной холодной бесчувственной фотографии было в их вытаращенных застывших глазах, сосредоточенных лицах, как и в фасадах домов, в облике предметов и даже в жестах. Блеск пламени бил в стены, зажигал водосточные трубы и карнизы террас, ослеплял на фоне кроваво-красного, почти фиолетового неба. Толпы людей тянулись к морю, выползая из сотен улочек, выходящих к площади, они шли и смотрели вверх на черные тучи, набитые раскаленными кусками лавы, которые отвесно падали в море, с треском рассекая воздух, как кометы. Душераздирающие вопли поднимались над площадью. Временами на толпу опускалась глубокая тишина, которую вдруг нарушал то стон, то одинокий крик, затихавший без отзвука, как крик с вершины одинокой безжизненной горы. В глубине площади несколько американских солдат пытались сбить тяжелые запоры на воротах, ведущих в порт. Сирены с кораблей хриплыми жалкими звуками взывали о помощи, на мостиках и вдоль бортов в спешке выстраивались пикеты вооруженных моряков, на молах и эстакадах вспыхивали жестокие стычки между матросами и толпами обезумевших от ужаса солдат, осаждавших корабли в поисках спасения от гнева Везувия. Там и сям в толпе мелькали потерянные американские, английские, польские и французские солдаты, кто-то пытался вырваться из потока людей, таща за руку плачущую женщину, будто собираясь ее умыкнуть, а кто-то отдавался на волю течения, одурев от жестокости и неожиданности свалившегося бедствия. Полуодетые негры, раздувая ноздри и выпучивая белые глаза, крутились в толпе, как в зарослях джунглей, их окружали стаи проституток, тоже полуголых или закутанных в священные альковные накидки своего заведения из желтого, зеленого и алого шелка. Кто-то выводил литании, кто-то громко выкрикивал таинственные словеса, другие ритмичными возгласами призывали Господа: «Oh, God! Oh, my God!» – и размахивали руками над морем голов и обезображенных лиц, напряженно следя взглядом за небесами, пытаясь разглядеть сквозь дождь из пепла и огня неторопливый полет Ангела с огненным мечом. Ночь уходила, и небо над Капри и над вершинами Сорренто начинало бледнеть. И Везувий понемногу терял свой страшный блеск, принимая прозрачно-зеленый цвет; пламя становилось розовым, огромные лепестки этой розы обрывал ветер и разносил по воздуху. По мере того как ночная мгла уступала место неверному свету зари, потоки лавы, казалось, замирали, мутнели, превращались в черных змей – так раскаленное железо на наковальне постепенно покрывается черными чешуйками, по которым пробегают и гаснут голубые и зеленые блики.
В этом адском пейзаже, истекающем мрачным красным, нежный рассвет медленно вставал из глубинного лона пламенеющей ночи, как коралловый куст из морского дна (девственный свет дня омывал бледно-зеленые виноградники, заросли олив цвета старого серебра, густо-синий цвет кипарисов и пиний, чувственное золото зарослей дрока), погребальным блеском отсвечивали черные потоки лавы, тем приглушенным черным, каким сверкают ракообразные, выброшенные морем на берег и убитые солнцем, такой же цвет имеют черные камни, орошенные дождем. Внизу за Сорренто красное пятно незаметно растекалось по горизонту и медленно распылялось в воздухе, все небо, затянутое желтыми серными облаками, постепенно окрашивалось прозрачным кроваво-красным, пока солнце неожиданно не прорвалось сквозь нагромождение облаков и не разлился белый, – такого цвета веко умирающей птицы.
Невообразимый шум поднялся над площадью. Толпа тянула руки к восходящему солнцу и кричала: «О солнце! О солнце!» – как будто оно впервые вставало над Неаполем. Хотя, может, это и был первый раз, когда солнце восходило над городом из бездны хаоса, в шуме сотворения мира, из глубин моря, еще не сотворенного до конца. И как всегда случается в Неаполе, страх и слезы от всего пережитого за бесконечно тревожную ночь с возвращением солнца сменились радостью и ликованием. Здесь и там в толпе слышались первые хлопки в ладоши, первые радостные голоса, первые напевы и те короткие грудные выкрики, модулирующие древнейшие музыкальные темы первобытного страха, удовольствия и любви, которыми неаполитанский люд по-звериному, то есть в манере удивительно наивной и невинной, выражает свою радость и удивление, и ту счастливую боязнь, что всегда сопровождает людей и зверей во вновь обретенной радости и удивлении перед жизнью.