Когда пришла смута, генерал несколько растерялся, как и все генералы в то время. Вины особой за собой и не чувствовал, но оробел. Попробовал оглянуться назад. Как будто все делал по совести и так, как указано в инструкции: надзирал, принимал меры к исправному выполнению повинностей, взысканию долгов, внушал твердую веру в Бога и верноподданнические чувства, чинопочитание, должное доверие и уважение к распоряжениям начальства, — одним словом, «руководил важнейшими проявлениями жизни». Ну, разумеется, и карательной властью пользовался, — нельзя же без этого. Но все в меру, все по закону.
И все-таки страх висел над ним темной, качающейся глыбой. Как ни дико, как ни маловероятно казалось ему временами предположение, что кто-то новый и враждебный потребует от него отчета в содеянном и обвинит его именно за то, что он добродетель исполнительности и закономерности ставил выше всех добродетелей, — но такое предположение рождалось где-то в дальних тайниках испуганной души и отравляло жизнь медленным ядом мучительного беспокойства. А жизнь неожиданно выдвинула так много нового, непонятного, затруднительного, что голова пошла кругом.
Он терпеливо выпивал чашу неприятностей, которые принесло новое время. Приходилось самолично метаться всюду, вводить в берега пестрые, безмолвные прежде, потоки жизни, неожиданно вздувшиеся теперь, прососавшие в разных местах плотину порядка. Приходилось унижаться перед какими-нибудь вахлаками до многоречивых убеждений, даже до просьбы, до обещаний, заведомо не подлежавших выполнению, выслушивать мужицкие возражения, за спиной — грубые слова, смех, брань, даже угрозы, — и все из-за того, чтобы отстоять священную помещичью собственность, на которую вдруг разгорелся аппетит у изголодавшихся хохлишек. В душе он проклинал эти расползающиеся клочки старого барства и наследовавшего ему кулачества. Ибо что могло быть более унизительно для него, военного человека, почти всю жизнь проведшего в строю, не имевшего ни одной ни наследственной, ни благоприобретенной собственной десятины, чем распинаться за эту собственность, гоняться за мужиками, рубившими лес в имении какого-то Отдушникова, или за казаками, угрожавшими хлебным амбарам кулаков-посевщиков? А тут еще одна мобилизованная часть на сборном пункте разгромила вокзал и винные лавки, гимназисты прошли с красными флагами по станице, жидконогие студенты устроили митинг в чайной. А затем эпидемия митингов охватила всех, — не только зеленую молодежь, но и офицеров, попов, даже таких почтенных стариков, как Хрисанф Николаевич Истоков, инспектор народных училищ, и купец Детистов, ибо от них поступило заявление об устройстве собраний, на основании Высочайше дарованных прав, — где же? — в станичном правлении!..
Все это так необычно, неожиданно и стремительно обрушилось и ворвалось в доселе ясную и определенную жизнь, что генерал окостенел в недоумениях и не знал, что делать. Переусердствовать, употребить силу? Собственная дочь ходит на митинги. Даже Сережка, приезжавший из корпуса на Святки, орал диким голосом: «Дружно, товарищи, в ногу…» Неловко — и перед детьми, и перед обществом — примкнуть к направлению, которое не называли иначе, как погромным. Неловко… И попасть в печать, теперешнюю печать — отнюдь не мед…
Но и показать себя слабым, попускающим — небезопасно. Ведь, кроме службы, нет других источников — ни наследственных, ни благоприобретенных. А еще вопрос, на какой стороне окажется перевес?..
Генерал попробовал взять среднее направление. Но это было так трудно, что голова болела от напряжения, и уродливые кошмары постоянно давили его по ночам, наполняли сердце смутными предчувствиями, внезапными тревогами, страхами… Он потерял самообладание, нелепо и смешно метался из стороны в сторону, то заигрывал в популярность, то пытался раскопать корни и нити, то попадал пальцем в небо и возбуждал обидный смех в людях, близко его знавших.
Он видел, что после 17 октября сияние не сходило с лиц доктора Лапина, адвоката Егорлыцкого, даже подъесаула Карташова, точно они ежедневно были именинниками, и поэтому заключил, что непременно они руководят новым движением в станице. Ну, что ж, это ничего, — свои люди, можно сказать. Через них, пожалуй, при случае можно будет воздействовать в смысле умерения революционного пыла зеленой молодежи.
— Господа! — жалобно-просительным голосом говорил им не раз генерал за чашкой чая (чтобы быть в курсе дела, он частенько зазывал их к себе). — Пожалуйста, осторожней… Вы знаете, что я сам сочувствую… всей душой. Ей-ей, рад и ежедневно благодарю Бога. В особенности потому, что, может быть, хоть теперь введут-таки у нас искусственное орошение. Это же моя мечта!.. Но, господа, умоляю вас: поосторожней все-таки… Пожалуйста, уж не очень сердито. Говорите, разъясняйте, но эту зеленую братию — студиозов, семинаров, гимназистов — пожалуйста, того… хоть изредка одергивайте за полы! Ведь нельзя же республику, как хотите… Эх, ей-богу, невозможно же, недопустимо… И народ возмущен…