Я похолодел, кожа на висках натянулась, как барабан, но причиной тому было не только твоё предательство, pere. До той минуты понятие греха, греха плоти, в моём представлении существовало как некая омерзительная абстракция, нечто вроде скотоложства. Но чтобы искать в похоти удовольствие… это с трудом поддавалось осмыслению. И тем не менее вы с матерью… оба распалённые, разгорячённые, лоснитесь от пота, извиваясь, механически двигаясь друг на друге, словно поршни запущенной машины… нет, не совсем обнажённые — полураздетые — и оттого ещё более непристойные — расстёгнутая блузка, скомканная юбка, задранная сутана… Негодование во мне вызвал не вид частично оголённых тел, ибо я смотрел на представшее моему взору похабное зрелище с отчуждённым брезгливым равнодушием. Но ведь не далее как две недели назад я скомпрометировал себя, замарал свою душу ради тебя, pere… скользкая бутылка бензина в руке, волнующее ощущение собственной праведной мощи, ликование при виде взметнувшегося в воздух горючего сосуда, воспламенившего палубу убогого плавучего дома, яркий шипящий гребень всепожирающего огня, треск сухой парусины, хруст расщепляющегося дерева, облизываемого сладострастными языками… Поговаривали, что это был поджог, но никто не заподозрил тихого послушного мальчика Рейно. Это мог сделать кто угодно, только не бледноликий Франсис, поющий в церковном хоре и исправно посещающий богослужения. Кто угодно, только не юный Франсис, даже окна ни разу не разбивший. Подозревали Мускатов. Старшего Муската и его несносного сына. Какое-то время их сторонились, неприязненно шептались за их спинами. Решили, что на этот раз они зашли слишком далеко. Но те упорно отрицали свою причастность к пожару, а доказательств ни у кого не было. Да и пострадавшие были не из местных. Никто не усмотрел связи между поджогом и переменами в семье Рейно — разводом родителей и отъездом мальчика в элитную школу на севере… Я совершил это ради тебя, pere. Из любви к тебе. Горящее судно на пересохшем мелководье озаряет коричневую ночь, люди бегут, кричат, барахтаются на запёкшихся берегах обмелевшего Танна, некоторые черпают вёдрами со дна остатки вязкой жижи в тщетной попытке потушить охваченный огнём плавучий дом, а я, переполняемый горячей радостью, жду в кустах с пересохшим ртом.
Я не мог знать, что на том судне спали люди, убеждаю я себя. Погруженные в глубокое пьяное забытье, они не очнулись, даже когда вокруг них заревел огонь. Потом они мне часто снились — обугленные, вплавленные одно в другое тела, будто слившиеся в едином объятии нежные влюблённые… Долгие месяцы я кричал по ночам, представляя, как они с мольбой тянут ко мне свои руки, побелевшими губами выдувают пепел, шепча моё имя.
Но ты отпустил мне мой грех, pere. Погибшие в огне были всего лишь пьяница и его шлюха, сказал ты мне. Никчёмные обломки на вонючей реке. За их жизни я расплатился, прочтя двадцать раз «Отче наш» и столько же раз «Аве Мария». Воры, осквернявшие нашу церковь, оскорблявшие нашего священника, большего не заслуживают. А я молод, меня ждёт блестящее будущее, и мои любящие родители ужасно опечалятся, очень расстроятся, если узнают… И потом, доказывал ты, это вполне мог быть несчастный случай. Как знать, сказал ты. На всё воля Божья.
Я поверил тебе. Или внушил себе, что поверил. И до сих пор благодарен судьбе за это.
Кто-то тронул меня за плечо. Я испуганно вздрогнул. Резко очнувшись от давних воспоминаний, не сразу сообразил, где нахожусь. Рядом стоит Арманда, сверлит меня своими умными чёрными глазами. С ней Дюплесси.
— Ты собираешься что-нибудь предпринять, Франсис? Или будешь ждать, пока этот боров Мускат убьёт её? — сердито спрашивает Арманда. Одной клешнёй она сжимает свою трость, другой, как ведьма, тычет на запертую дверь.
— Я не… — Я не узнаю свой голос, вдруг ставший по-детски жалким и писклявым. — Я не вправе вмеш…
— Чепуха! — Она ударила меня тростью по рукам. — А я намерена положить этому конец, Франсис. Ты идёшь со мной или так и будешь торчать тут без дела целый день? — Не дожидаясь ответа, она принялась проталкиваться к двери кафе.
— Закрыто, — пискнул я.
Арманда пожала плечами, набалдашником трости выбила стекло на одной створке.
— Ключ в замке, — резко говорит она. — Поверни его, Гийом, я не дотянусь. — При повороте ключа дверь распахнулась. Следом за Армандой я поднимаюсь наверх. Крики и звон бьющегося стекла громким эхом отзываются в лестничном пролёте. Мускат стоит в проёме комнаты верхнего этажа, своей грузной фигурой перегораживая половину лестничной площадки. Комната забаррикадирована изнутри; из щели между дверной панелью и косяком на лестницу сочится узкий луч света. На моих глазах Мускат вновь бросается на заблокированную дверь. Что-то с треском перевернулось, и он, удовлетворённо рыча, начинает протискиваться в комнату.
Женский вопль.