И они побрели, сопровождаемые часовым, по коридору совсем недалеко, в комнату, где уже сидели за столом давно знакомые Зудину люди, с лицами, напудренными теперь серьезностью. Старый работник партии Ткачеев, которого Зудин близко и лично знал мало, но с которым нередко встречался раньше на съездах, — теперь первым бросался в глаза своею спокойной и благообразной фигурой смакующего свое достоинство старообрядческого начетчика, с расчесанной широкой бородой, закрывшей досчатую грудь и живот. Ткачеев спокойно вскинул на вошедших своими круглыми глазами и так же спокойно и смиренномудренно опустил их на стол. С другого края стола сидел старинный приятель Зудина, токарь по металлу, Вася Щеглов. Его лицо, действительно, было птичьим, маленьким, вздернутым, с мягким хохолочком белых волос, а на тонкой длинной шее шариком бегал кадык. Между этими двумя, посредине стола сидел он, сам грозный товарищ Степан. Тонкий сухой нос как будто бы вечно шарил воздух; глубоко запавшие выбоины щек натянули своей худобой костяки скул возле в мешочках защуренных вдумчивых глаз; кривой клинышек редкой бородки и жидкие волосы головы дополняли портрет. И во всех трех, молчаливо сидящих, было для Зудина что-то зловеще извечное, как индусская троица. Только сидящий за листами бумаги напротив них кто-то молодой и тусклый, в каком-то потертом линяющем френче, низводил мистическую святость синклита в скучный шелест секретарской прозы.
Зудин сделал было движение поздороваться за руки, но подумал, что это поймут, как заискивающее сюсюканье, и поэтому смущенно кивнул головой, молча и неловко сел на указанный взглядами стул. А на другой узкой стороне стола против него, сбросив куртку и хлопнув портфелем о стол, уселся воинственный Шустрый.
Степан, не глядя ни на кого, продолжал рисовать на лежащем перед ним листе бумаги какие-то завитушки, а Щеглов все время старался отделаться от надорванной смущенной улыбки, бегая растерянными глазами по сторонам, как бы радуясь, что наконец-то встретил своего старого друга Зудина, и в то же время будто пугаясь гулких шагов нарастающей ответственности в чьей-то судьбе. Наконец, перестав рисовать, Степан перевел глаза на Шустрого, да так почти и не сводил их, пока тот говорил. Щеглов все сконфуженнее и рабочее прыгал мальчишескими глазенками с Шустрого на Зудина, и только Ткачеев, как статуя Будды, смотрел опущенным взглядом сквозь стол.
— Настоящее дело, товарищи, — начал Шустрый, картинно качаясь на стуле и бросая горох колких взглядов на Зудина, — настоящее дело является необычным в практике нашей партийной жизни и революционной борьбы.
Руками он держался за листы бумаг, которые быстро время от времени перебрасывал, низко склоняясь над ними, чтобы сейчас же вслед за этим буравить смолистым огнем убежденнейших глаз то Степана, то Зудина. И голос его звенел и бился в пустынных углах потолка, как в степи колокольчик.
— Перед вами сидит здесь не рядовой работник, не неопытный юнец, а один из старейших членов партии, революционер с 1903 года, — растягивает Шустрый, — и вот, в ответственный момент революции этот герой дошел до того, что, находясь на важнейшем советском и партийном посту, каковым является должность председателя губчека, он из грязных, своекорыстных целей обманул данное ему доверие рабочего класса, развратил и разложил вверенный ему аппарат бдительного ока пролетарской диктатуры, сам первый подав кошмарный пример хищного взяточничества, разврата, пьянства и окружив себя достойными сподвижниками из агентов наших злейших контрреволюционных врагов. Еще очень многое из деяний гражданина Зудина следствием не раскрыто, но и того, что обнаружено, вполне достаточно, чтобы не оттягивать дальше ваш справедливый революционный приговор…
… Я извиняюсь, что несколько горячусь и немножечко выхожу из роли объективного докладчика, — мямлит Шустрый, потупясь и, очевидно словив что-то во взгляде Степана, — но, товарищи, когда приходится говорить о подобных омерзительных вещах, трудно удержаться от возмущения!