— Ты чудно говоришь, — и мужик озирается, а в глазах его хитро крадутся мокрые блестки. — Барина пощупать, отчего же? Очень можно, ежели только опять же всем миром. Знамо, легче бы стало! Ну, а про огневого коня ты, чай, врешь? Да и куда нам такова? Нам бы, сам знаешь, земляк, лучше б простова кавурку, оно б поспорней!.. Только ты, брат, скажи наперед начистую, хлеб-то у нас, того, так значит уже больше никто и не станет отбирать? — и он недоверчиво нижет Зудина тонкими иглами серых зрачков.
— Послушай, дружище, иль ты впрямь думаешь, что орехи сами падают в рот без скорлуп, прямо с неба? Неужели за чудного коня и чтобы спастись от барина, ты не согласишься хоть малость еще поголодать и даже, быть может, последний кусок поделить на весь мир, лишь бы потом жить привольно без бар и купцов?! Ты смекни-ка!
Мужик мнется, сопит и вдруг машет рукой.
— Эх, брат, ежели это не надолго, куда же денешься?! Заодно уж, видно, пропадать, нам не привыкать стать: ишь, живот подвело. Так и так, брат, видно придется по-твоему, а то все одно подыхать. Только ты… ты-то сам не обманешь?..
— Экий, брат, ты воробей, что комара испугался! Чай, я сам такой же, как ты, голодный. Сообща будем драться, сообща будем все вместе и делиться. Поделись-ка пока малость хлебцем, да шагай, брат, за мной поживей, не отставая, а то, вишь, ты какой несуразный.
Мужик, понурясь, достает из-за пазухи краюху, ломает пополам, долго смекает, который кусочек поменьше, чтобы отдать его Зудину, но вдруг замечает, косясь, что Зудин следит, и тогда решительно протягивает ему большую половину, а потом неуклюже ковыляет за ним, вихляя коленями и жамкая липкую грязь. Зудин весело машет ногами впереди, твердо впиваяся ими в расползшуюся глину дороги. Мужик-великан еле за ним поспевает. Чуть дышит, часто останавливается и снова силится догнать, утирая ладонью росу пота с лица.
— Эй, приятель, ты ослобони малость. Нельзя ли полегче? За тобою, и впрямь, не угонишься. Поотощал я без хлеба-то; энтот кусок-то остатний был, что я отдал; хоронил его долго про запас, вот и отощал.
— Ничего, подтянись, дружище. Надо спешить, иначе не будет нам с тобою удачи, все дороги размоет. Сам я не хуже тебя отощал, ежели хлеба спросил, а вот гляди, как иду. На все сноровка нужна! — и Зудин запихивает полученный ломоть краюхи в карман, но там что-то мешает, кусок не лезет. Зудин сует в карман руку и достает оттуда… — что же это такое? — у него в руке огромный пахучий, размякший от дождя, кусок шоколада. Мужичище вонзился злыми глазами.
— Што энто? Ты обманул?! хлеб остатний выудил, а у самого канфеты!
— Товарищ, это случайно…
— Врррешь!
Дрожь бессильная струится по Зудину. «Не поверит. Все равно не поверит. Я пропал!»
Он бежит и падает в грязь и подымается снова, чтобы снова упасть. Он весь в липкой коричневой массе… глины?.. или шоколада?.. почем он знает. Неужели не убежит туда, за бесконечную сетку осеннего дождя. Ноги все более ослабевают, облепленные толстой кашей землистой замазки. Хриплое дыханье мужика клокочет, все ближе и ближе. Нет, не избежать.
— Нет, не избежать! — говорит громко Зудин и открывает глаза.
В комнате по-прежнему тихо и пусто. Электрическая лампочка односветно ярчит. Зудин чувствует легкий озноб.
Как это, в самом деле, все получилось? Зачем он так сделал? В чем его ошибка? И почему те так долго совещаются? И каково-то будет их решение? Неужели они теперь убьют его так безжалостно за бессознательный промах, за детскую оплошность? — и ему сразу вспоминается Шустрый и его «революционная справедливость».
Он опять ложится на кровать, не раздеваясь, лицом кверху, и снова плотно закрывает глаза обеими руками.
«В самом деле, что это за проклятый шоколад, шоколад, который преследует его так неотступно?! Откуда он взялся?!»
Но в голове его кружится и шумит какой-то баюкающий и в то же время волнующий смутное беспокойство невнятный шум, как шум водопада или шум леса. О, этот с детства знакомый Зудину шум, такой родной, как кандалы у поседевшего каторжника! Зудин его отлично знает, все его тонкости, все его переливы, которые неощутимы для других.
Вот он стоит бледным, чахлым ребенком, как затравленный дикий зверек, с серыми впадинами глазок и вытянув трубочкой губки. А уж этот знакомый шум поет ему в уши свою шелестящую песню: ш-ш-шу-шу-шу, шшш-шу-шу. Но Зудин тихо улыбается. Он уже знает. Он знает, что эту песню поют приводные ремни, шкивы и станки. Они вертятся, грохочут, бегут и жужжат.