Мне ничего не оставалось, кроме как согласиться провести остаток времени с больным и несчастным человеком. В конце концов, я осознавала, что обязана ему. Трогательно, что этот Вова, несчастный, больной и нищий, просто так, ни с того ни с сего, проникся ко мне симпатией. Я не понимала, почему художник, у которого, судя по всему, нет денег на нормальную одежду и обувь, подарил мне три свои прекрасные картины.
– А почему вы живете в этом домике, а не внутри монастыря? – спросила я.
Он заулыбался.
– Я же не монах, чтобы в келье жить. К тому же я человек для них странный, и привычки у меня обременительные. Вот я себе эту бытовку у строителей-реставраторов забрал и поставил. Мне ничего лучшего и не надо. Здесь у меня и печка есть, и обогреватель электрический, и даже кондиционер, вот он, под окошком. Старенький, но работает. Дребезжит, конечно, но это не важно. И от жары, и от холода спасает.
– Наверное, недешево было вам это все купить? – Я пыталась подвести к тому, чтобы он все же взял у меня деньги. – Бытовка-то прекрасная.
– Да что ты, мамочка! Какое дорого?! Я так ее забрал. Я же весь этот монастырь реставрировал и всех рабочих нанимал.
Мне стало неудобно. Я видела, какие дорогостоящие реставрационные работы проводились в монастыре, и поняла, что у художника Вовы плюс ко всем болезням есть еще и склонность к фантазированию.
– А могу я спросить: почему вы меня все время мамочкой называете? Или вы так ко всем женщинам обращаетесь?
Он вдруг очень посерьезнел. Улыбка сошла с его болезненного лица, и само лицо стало внезапно не просто страшным, но даже зловещим.
– А ты действительно хочешь знать?
– Иначе бы не спрашивала!
– Хорошо...
Он молча поднялся, убедился, что в электрическом чайнике есть вода, и включил его. Потом поставил на журнальный столик чашки и несколько маленьких вазочек с печеньем и шоколадными конфетами.
– Ты зеленый чай пьешь?
– Конечно.
– Я люблю зеленый чай... Какой заварить? Есть тегуанинь, молочный улун и кокейча.
– Я в них ничего не понимаю... извините.
– Тогда заварю вначале тегуанинь – он самый нежный.
Я кивнула. Художник снял с полки разрисованный иероглифами фарфоровый чайник и высыпал в него немного серо-зеленых комочков из бумажного пакета. Пару минут он молча стоял, дожидаясь, пока чайник закипит. Потом сел, поставив перед собой оба чайника – и заварной, и тот, что с кипятком.
– Нужно теперь чуть-чуть подождать. Пусть слегка остынет. Только потом можно заваривать. Хорошо?
– Я же сказала, что ничего в чайных церемониях не понимаю. Буду у вас учиться.
– Я родился таким уродом, – произнес он внезапно безо всяких предисловий. – Я был уродом уже в утробе матери. Я был запланирован уродом еще в миг зачатия.
Я попыталась протестовать, но художник жестом остановил меня.
– Мой отец оставил маму, едва она вернулась из роддома. Он был дагестанец, а после развала Союза внезапно вспомнил, что он мусульманин. Но это было потом. А тогда он был просто мерзавец. Я не желаю называть его имя. Я много раз спрашивал мать, зачем она вышла замуж за этого человека. Он не мог испортиться в один день, в день моего рождения. Как можно было не увидеть, с кем ты делаешь ребенка? Я знаю, что это жестокий вопрос, но я имел право его задать. Мать не дала мне ответа. Она была единственным, поздним ребенком, и, кроме меня, на ней оставались двое стариков – ее родители. Мы жили не просто бедно – мы жили в нищете. Меня признали олигофреном, и я не буду рассказывать тебе, как и чему меня учили в школе-интернате для дебилов. Спасибо матери за то, что она забрала меня оттуда.
На несколько минут художник прервался. Он заварил чай и разлил бледно-зеленый напиток в две чашки. Я попробовала – действительно, я никогда до этого не пробовала зеленый чай с таким тонким изысканным ароматом.
– Мы жили на Кавказе, в городе Кисловодске, – продолжил Вова. – Отец ни разу не приехал, ни разу не прислал ни копейки денег. Вначале умерла от рака бабушка. До этого она пролежала без малого год. Я ухаживал за ней, как мог ухаживать восьмилетний больной ребенок. Мама работала на две ставки. Она была учительницей истории. После бабушки слег дед. Но перед тем, как слечь, он сошел с ума. Это называется «старческое слабоумие». Мы даже рады были, когда он слег, так как те полгода, что он передвигался по дому, он мог устроить поджог или, наоборот, залить все водой. Ему, я прошу прощения, очень нравилось обмакивать палец в говно и рисовать на стене каракули.
Я поставила на столик свою чашку. Честно говоря, это не было жестом. Слово «говно», да и образы, связанные с ним, никак не мешали мне во время застолья. Но художник Вова принял это на свой счет.
– Извини! Я не подумал!..
– Нет-нет! – успокоила я его. – Просто устала чашку в руке держать. Продолжайте, пожалуйста!