— Езжай еще шибче! А наганы и у нас самих найдутся.
— Только окна опустите, — посоветовал Погорелое. — Не пулей, так стеклами поранит.
Автомобиль, подвывая двигателем, тихо двинулся вперед. Несколькими пустынными улочками выбрались на шлях, водитель прибавил скорости. Здесь у плетней еще торчал кой-какой народ, но никто, по-видимому, не обратил особого внимания на почти бесшумно, как тень, скользящий по улице «газик». Беспрепятственно выехали за околицу, шофер включил фары. В снопах света вертелись желтые ладошки опадающих с деревьев листьев. Заскрежетал переключаемый рычаг скоростей, водитель поддал газу, в окошки ворвался и сразу пробрал их с головы до пят холодный, пахнущий овражьей сыростью ветер. Они полетели вперед через поднимающуюся над шляхом легкую дымку.
Михаил думал о том, что сказал ему Погорелов, о совпадениях, о судьбе. Да, все было похоже, только ехал он на автомобиле, а не на подводе, и в другую сторону. Снова степь, снова мгла, дрожащие далекие огоньки, едва приметные во тьме верхушки курганов. Все прочее куда-то исчезло: и прожитые годы, и борьба, и писательская слава, и значимость его имени для окружающего мира… Осталось только то, что было и шестнадцать лет назад: чувство бесконечности в груди, ощущение, что время и пространство — это одно и то же, что версты, пожираемые автомобилем, — это десятилетия, века… Промелькнуло за окном небольшое кладбище, блеснула в свете фар латунная табличка на кресте. И неведомое имя, начертанное на ней… Подумалось: а вдруг за следующим поворотом время начнет обратный отсчет, там будут еще живы те, чьи кости покоились на одиноком этом кладбище, и будут они по мере того, как летит к Сталинграду по шляху «газик», распрямляться и молодеть… Но разве он, как некий демиург, не делал то же самое со своими героями, когда писал «Тихий Дон»?
Судьба, судьба! Что значила она в его жизни? Этот путь, эта степь, эти вехи, кем-то разбросанные по ней, пронзительная мысль о жизни и смерти, изведанная им в отрочестве вместе с чувством бесконечности Вселенной, ядовитая сладость другого чувства, словно вывернувшего бесконечность наизнанку и оставившего от нее только его собственное,
Все происходило так, как и должно было произойти, как написано было в таинственной, огромной, невидимой простым глазом книге судеб,
…Они ехали через Займище, по глухим местам. Фары высветили здоровенный стог стена у дороги.
— Стой! — сказал Михаил. — Иван, гляди, хороший стог! Может, в нем и заночуешь?
— Добро, — кивнул Погорелов. — Ночи-то, и впрямь, холодные… Ну, прощевайте, други. Желаю, чтобы встретиться нам живыми и здоровыми. Привет товарищу Сталину!
— В Москве мы будем в гостинице «Националь», — сказал Михаил. — Скажешь администратору, чтобы он соединил тебя со мной по телефону. Или оставишь ему для меня записку.
— Посмотрим. Там, в «Националях» этих, «топтунов», полно. Ты не беспокойся — в нужный момент я появлюсь.
Они обнялись. Иван полез было из машины, да задержался.
— А Гоголя я прочел, — с улыбкой заявил он Михаилу. — Так что будешь в Москве, скажи товарищу Сталину, что вот, мол, товарищ Сталин, живет в городе Новочеркасске Иван Семенович Погорелов. Так и скажи: живет Иван Семенович Погорелов.
— Очень хорошо, — смеясь, тоном Хлестакова ответил Михаил.
Погорелое исчез во тьме.
— Извините, что так утрудили вас своим присутствием! — донеслось оттуда.
Добравшись благополучно сталинградским поездом до Москвы, Михаил с Луговым первым делом отправились в Кремль. Там Шолохов, на словах кратко обрисовав Поскребышеву ситуацию, оставил записку для Сталина: «Дорогой т. Сталин! Приехал к Вам с большой нуждой. Примите меня на несколько минут. Очень прошу. М.
Из Кремля пошли в «Националь», хотя Луговой и высказывал сомнения:
— Иван-то дело говорил. Гостиница прямо в центре, энкавэдэшников полно.
— Энкавэдэшники тебя в любой гостинице найдут. А здесь иностранцы живут, небось поостерегутся цирк с арестом устраивать, особенно если мы пальнем для острастки.