Но Михаил не знал того, что именно в это время Горький сильно изменился. Явившись на первую встречу с Алексеем Максимовичем в его подмосковную дачу в Краскове, он застал там… Генриха Ягоду, всемогущего зампреда ОГПУ. Сидел он там, видимо, неслучайно, потому что и не подумал уходить, когда пришел Шолохов. Горький, высокий, сутулый, вислоусый, с серебристо-серым ежиком на голове, промямлил какие-то общие слова о художественных достоинствах и идейных недостатках третьей книги, потом сел за стол и замолчал. Тогда вдруг заговорил Ягода и стал весьма напористо спрашивать, почему это Шолохов решил, что Верхнедонское восстание вызвано злоупотреблениями советской власти. Из вопросов было ясно, что Генрих Григорьевич тоже читал третью книгу. Михаил отвечал Ягоде кратко, излагая исключительно факты, и при этом посматривал на Горького: в каком, мол, качестве находится здесь этот товарищ? Горький же глядел в стол, полуприкрыв глаза серыми веками, и курил душистые длинные черные сигареты, пепел коих сохранял идеальную цилиндрическую форму. Такие же сигареты, из такой же плоской голубой коробочки, курил и Ягода. «Из одной кормушки клюют», — решил Михаил.
Ягода продолжал свой допрос. Его интересовало, с кого написаны герои «Тихого Дона». «Ишь ты, какой шустрый!» — усмехнулся про себя Михаил и заученно ответил, что образы собирательные. «А Кудинов?» — впился в него взглядом Генрих Григорьевич. «Кудинов существовал на самом деле, — невозмутимо отвечал Шолохов. — И генерал Секретев существовал. Что вас смущает?» «А вы знаете, что Кудинов жив?» Михаил пожал плечами: «Знаю. Как-то читал его письмо из-за границы в донской газете. Он, кстати, изменил отношение к советской власти». Исчерпав свои вопросы, Ягода встал, пожал руку Горькому, потом подошел к Шолохову и вполголоса, глядя ему в глаза, сказал: «А все-таки, Миша, вы — контрик! Ваш «Тихий Дон» белым ближе, чем нам». Михаил опешил. Ягода, не говоря больше ни слова, ушел.
Михаил повернулся к Горькому, а тот, шаркая ступнями, тоже шел к нему с протянутой большой мягкой рукой. Аудиенция, очевидно, была закончена. «Что же «Тихий Дон», Алексей Максимович?» «Надо думать, надо думать, — хмуро отвечал Горький. — Вы видите, у Генриха Григорьевича тоже сомнения». «А при чем здесь Генрих Григорьевич?» «Ну, как же, — опустил глаза Горький. — Восстания — это ведь по его части. Надо думать. И нам, и вам». «У меня было время подумать, — сказал Михаил. — Целых два года. Третья книга «Тихого Дона» — и есть плод моих размышлений». На том и расстались. Сколько будет думать Горький и над чем, собственно, Михаил не очень понял.
Через несколько дней ему позвонил в «Националь» секретарь Горького и сообщил, что Алексей Максимович направил Фадееву «благоприятный отзыв» на рукопись. Михаил подождал, что Фадеев как-то поставит его об этом в известность, но прошел день, два, а от него не было ни слуху ни духу. Как не хотелось идти самому к Фадееву, а все же пришлось. Фадеев вел себя загадочно, отводил глаза.
— Слышал я, Саша, ты получил письмо от Горького о «Тихом Доне»? — сразу взял быка за рога Михаил.
Фадеев вяло кивнул.
— А почему же ты меня не ставишь о нем в известность? Ведь, кажется, речь идет о судьбе моего романа.
— Видишь ли, Горький не говорит ничего конкретного о его судьбе, — ответил Фадеев. — Он предоставляет это решать мне. Но эта обязанность и без Горького лежала на мне. А мою точку зрения ты знаешь.
— Я хотел бы прочитать письмо, — сказал Михаил. — Если, конечно, оно не сугубо личное.
Фадеев порылся в бумагах и равнодушно протянул ему письмо.
Михаил прочитал. В начале письма, поименовав Фадеева «т. Фаддеевым», Горький писал: «Третья часть «Тихого Дона» произведение высокого достоинства, — на мой взгляд — она значительнее второй и лучше сделана». Но дальше он утверждал, что Шолохов, как и Григорий Мелехов, «стоит на грани двух начал» и никак не может согласиться с тем, что одному из этих начал, а именно — старому казацкому миру и «сомнительной поэзии» его — конец. А не соглашается он с этим потому, что сам весь еще — казак, «существо, биологически связанное с определенной географической областью, определенным социальным укладом».
Но Михаила больше интересовали не эти размышления, от которых за версту несло духом журнала «На литературном посту», а выводы из них. Они же были таковы: «Если исключить «областные» настроения автора, рукопись кажется мне достаточно «объективной» политически, и я, разумеется, за то, чтобы ее печатать, хотя она доставит эмигрантскому казачеству несколько приятных минут. За это наша критика обязана доставить автору несколько неприятных часов».
А заканчивалось послание так: «Шолохов — очень даровит, из него может выработаться отличный советский литератор, с этим надо считаться. Мне кажется, что практический гуманизм, проявленный у нас к явным вредителям и дающий хорошие результаты, должно проявлять и по отношению к литераторам, которые еще не нашли себя».