И начал-то как: «Зима. Ночь…» Этим загадочным отточием всего-то после двух слов наметил свой широкий замысел: «Побудь немного в тишине и одиночестве, мой дорогой соотечественник и друг, закрой глаза, вспомни недавнее прошлое…»
Не к плац-парадным воспоминаниям приглашал — к скорбному: «…от Сталинграда до Берлина и от Кавказа до Баренцева моря, где бы, мой друг, ни остановился твой взгляд, всюду увидишь ты дорогие сердцу матери-Родины могилы… И в эту минуту ты острее вспомнишь те бесчисленные жертвы, которые принесла твоя страна… и величественным реквиемом зазвучат в твоей памяти слова: „Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей Родины!..“»
Помнил о выживших: «В эту долгую и просторную для горестных воспоминаний зимнюю ночь не одна вдова, потерявшая в войну мужа, оставшись наедине с собой, прижмет к постаревшему лицу ладони, и в ночной темноте обожгут ей пальцы горячие и горькие, как полынь, слезы; не одно детское сердце, на всю жизнь раненное смертью того, кто, верный воинскому долгу и присяге, погиб в бою за социалистическую Родину, сожмется перед сном от случайного воспоминания с недетской тоской. А быть может, будет и так: в маленькой комнатке, где грустная тишина живет уже годами, подойдет старик к своей седой жене-подруге, без слез оплакивающей погибших сынов, взглянет в тусклые глаза, из которых самое горькое на свете, материнское страдание выжало все слезы, скажет глухим, дрогнувшим голосом: „Ну, полно, мать, не надо… Не у нас одних такое горе…“»
Шолохов в этих размышлениях не обозначил никаких границ между недавним военным тяжким прошлым и уже давним: «В январе 1930 года, когда на Дону проходила сплошная коллективизация…»
Многие заметили, что обошлось без обязательного тогда выражения «сталинская коллективизация». И не последовало никаких выспренних воспоминаний. Начал с того, как донцы не очень-то спешили в колхозы:
«— А ты-то вступил в колхоз, Прокофьевич? — поинтересовался я.
Прокофьевич степенно разгладил каштановую с рыжеватым подсадом бороду и плутовски сощурил голубые беспокойные глазки.
— Я не спешу…
— Что так?
— Видишь, какое дело, на свадьбе или при какой гулянке я не спешу вперед людей за стол садиться. Когда после других с краю сядешь — при нужде скорее из-за стола вылезаешь… — И, чтобы у меня не оставалось никаких сомнений насчет его иносказания, добавил: — А может, за столом мне не понравится, — так за каким же нечистым духом я в самую середку, под божницу попрусь?…я самый что ни на есть колеблющий середняк: пара лошадей и немудрящая коровка — все имущество. Но только раз уж я колеблющий, как меня на собраниях обзывают, то я и хочу приглядеться как следует к этому колхозу, а сторчмя головой в него кидаться — все как-то не того… не очень, чтобы…»
И бед послевоенного времени не обошел Шолохов — напомнил о недавней засухе. «Было так больно, что, кажется, слезами своими напоила бы высохшую, потрескавшуюся от зноя землю», — говорит героиня статьи.
Добавил кое-что о необычном русском характере: «Весной как работали! Иного ветром валит, а он в поле идет и работает из последних сил…»
Но Шолохов писал не только о непоказушной доблести своих несгибаемых земляков. Своим «Словом…» он еще и о том сказал, что считал недостойным для своей страны. Доверил обличительное слово — как бы на очной ставке с властью — тому же Прокофьевичу: «Ведь вот кое-кто из служащего народа легко думает об нашей хлеборобской жизни, а понапрасну так думает… Недавно был у нас на хуторе приезжий один, уполномоченный человек из района; как раз пригнал я свою скотину сдавать в колхоз, он и говорит: „Теперь, папаша, воздохнешь ты свободно!“ Легкий человек по-легкому и рассуждает…»
Кое-кто из шолоховского окружения догадывался — он крепнет в мысли начинать восстанавливать вторую книгу своей «Целины». Читатели уже сколько лет ждут исполнения его еще довоенных обещаний.
…Шолоховы тоже не обходились без домашней скотины. Была, понятное дело, корова. Как деткам без нее. Знать бы городским почитателям классика, что и ему приходилось заниматься домашней живностью, а не только главной хранительнице семейного очага. Сохранилось письмо из Вёшек в Каргинскую мужу сестры — шел июль; в разгаре сенокосная пора: «Дорогой Костя! Сена, очевидно, не хватит. Если тебе не очень трудно, — пришли, пожалуйста, еще одну машину с сеном. И еще одно: не отказывайся от денег косарям и тем, кто ухаживает за будущей коровой. В конце концов это мое дело — отблагодарить тех, которые что-то делают для меня…»