Управляющая человечеством сила, будь то мировая воля, бессознательный дух или промысел Божий, в длинном ряду поколений порождает провиденциальных людей. Но в средствах, которые при этом употребляются, нет индивидуализированной любви. Любовь есть самоценное благо; она не служит роду. Любовь никогда не станет служебным орудием родовых целей. Она связана с высшим человеческим сознанием; наряду с научным и религиозным сознанием она способствует прогрессу всеобщего сознания, которое постоянно нарушает свои пределы, обнаруживаясь как душа мира, как осуществляющаяся потенция абсолютного всеединства.
Как это происходит? В любви упраздняются ложное самоутверждение и эгоизм и тем самым возвышается индивидуальность. Половая любовь является типом и идеалом всякой другой любви, ибо только в ней наглядно подавляется эгоизм, укоренившийся в самой глубине нашего бытия. Соловьев ведет речь именно о половой любви. Мистическая любовь слишком абстрактна и поглощает индивидуальность. Родительская любовь (особенно материнская) ближе к половой любви; но, жертвуя своим эгоизмом, мать теряет индивидуальность ради ее детища, и в этом ее любовь не отличается от родительской любви других существ.
Половая любовь как исключительная привязанность лиц разного пола, пишет Соловьев, встречается редко; она — нравственный подвиг и подвиг веры (она бытует как мечта; бывает, пафос любовного влечения проходит либо пребывает в темной области смутных аффектов и невольных влечений; она требует идеализации любимого предмета, поскольку в нее вовлечен и разум; ее губит стремление к обладанию, игнорирующее одухотворенность плоти и пр.).
Соединение полов, природную любовь как норму регулирует социально-нравственный закон и прежде всего семья, которые вводят животную природу человека в границы, необходимые для родового прогресса, упорядочивая смертную жизнь, но не открывая пути бессмертия. Однако кроме животной природы и социально-нравственного закона в человеке есть высшее, духовное, мистическое или божественное начало, основанное на вере. Правда, исключительно духовная любовь — такая же аномалия, как любовь исключительно физическая или исключительно житейская, регулируемая социальными обычаями. Поэтому истинная, абсолютная норма половой любви соединяет в себе эти три ее ипостаси. При этом духовная ее составляющая превращает смертное в бессмертное, восприятие временного в вечное: человек (мужчина! — Авт.) и его женское alter ego здесь восполняют друг друга не только в реальном, но и в идеальном смысле.
Вводя в природную любовь ее идеализацию, Соловьев приобщает человека к источнику вечной Божественной женственности; к такой же реализации стремится и сама вечная женственность. «Отсюда те проблески неземного блаженства, то веяние нездешней радости, которыми сопровождается любовь, даже несовершенная... Отсюда же и глубочайшие страдания любви, бессильной удержать свой истинный предмет... Небесный предмет нашей любви всегда один — вечная женственность Божия...» (54. Т. 2. С. 534-535).
Соловьев был недоволен трактатом о смысле любви и в письмах называл его даже мерзостным. Но в его учении о Софии и вечной женственности — премудрости Божьей — тема земной любви всегда присутствует. В соединении самопроизвольной, земной любви с любовью духовной, обращенной к миру и превышающей наши чувства, Соловьев уже в молодости (в трактате «София») видел высший синтез, воплощающийся в абсолютной любви, которая и есть София в ее полноте, идеалом которой является Богоматерь. Можно подумать, что Вл. Соловьев своим учением о вечно-женственном начале Софии — премудрости Божьей пытался дополнить мужскую ипостасность Троицы.
В «Смысле любви» София обретала интимную личностную ценность. Позже С. Булгаков увидел в Софии некий особый род бытия, пограничный между Богом и миром. Н. А. Бердяев утверждал, что философия Соловьева в XIX веке была единственной, в которой всегда трепетала великая радость любви к таинственной и благодатной основе мира, познанной в интимном опыте.
В «Оправдании добра» (1897) рассмотрение ряда проблем, поставленных Шопенгауэром, Соловьев также заключил в критические рамки. В частности, он отмечал «таинственный характер сострадания» у Шопенгауэра, который отличается более литературным красноречием, нежели «философской правдивостью». Вселенская жалость, или мировая скорбь также несет на себе печать риторики; и уже совсем не следует, считает Соловьев, для подтверждения этой мысли «обращаться к буддизму или к индийским драхмам, чтобы научиться молитве: «Да будут все живые существа свободны от страдания» (54. Т. 1. С. 169, 163).