Но иначе и быть не может; ничто не может удержаться в преходящей жизни: нет бесконечной боли, нет вечной радости, нет неизменного настроения, нет непрерывного восторга, нет окончательных решений. Все исчезает в потоке времени. Минуты, эти атомы мелочной жизни, разъедают, как черви, все мудрое и великое. Чудище будней клонит долу все, что стремится ввысь. Значительного в жизни нет, ибо прах ничего не значит.
Артур цитирует английского поэта и драматурга первой половины XVIII века Джона Гея. Пребывание в Англии не прошло даром. К тому же английский афоризм соответствует духу немецкой романтики, и суть романтического мировоззрения схвачена Артуром верно; все письмо пронизано мыслью о тщетности земного бытия, о времени, как потоке забвения. И уже в этом настроении видится предвосхищение его будущего главного труда.
Другое его письмо к матери дополняет это чувство: «Как небесное семя могло взойти на нашей суровой земле, где господствуют бедность и неизбежность? Первородный дух сослал нас сюда, и нам не дано к нему пробиться. Несчастный род наш безжалостно приговорен испытывать нужду, нищету и утраты, которые требуют от нас всех сил, препятствуя любому порыву. И лишь утомленный, ослабленный и обессиленный дух осмеливается поднять очи горе. Не укоряй несчастных, когда, копошась во прахе, они мечтают о радости. О Боже, их следует прощать, когда они обращаются к злу; ибо Небо для них закрыто и к ним прорывается лишь слабый его отсвет. И только ангел сострадания вымаливает для нас небесный цветок, сияющий в своем великолепии на этой горестной земле. Ритмы божественной музыки не умолкают, несмотря на столетия варварства, и мы слышим в них отзвук вечного, что делает понятным любой смысл, возвышая над пороком и добродетелью» (135. S. 25).
Здесь выражено зерно метафизики Шопенгауэра — мысль о тщетности мечты человеческой познать высший небесный смысл, собственно, сущность мира, которую обычно связывают с платонизмом Шопенгауэра, с кантовской вещью самой по себе, с восточными культами. Эти мысли отчасти выросли спонтанно, отчасти порождены освоением романтической школы. Здесь уже произнесено и заветное слово — «сострадание», которое затем ляжет в основу шопенгауэровской этики.
Между тем мать Артура продолжала радоваться жизни и на метафизические мрачные письма сына не откликалась. Она гордилась тем, что муж в незапамятные времена получил от короля Польши (страны, которой уже не было на карте Европы) звание надворного советника, которым он никогда не пользовался и которое теперь пришлось ей очень кстати. Вскоре ее дом превратился в салон; два раза в неделю здесь устраивались чаепития, в которых принимали участие придворные веймарского герцога и выдающиеся деятели культуры.
Все началось с того, что Иоганна сумела подружиться с великим Гете, который в дни бедствий решил узаконить отношения со своей давней подругой, простой женщиной, с которой прожил 18 лет и которая родила ему сына. «В воскресенье, — писала Иоганна сыну, — Гете обвенчался со своей старой возлюбленной Вульпиус… Он сказал, что в мирное время на законы можно не обращать внимания, но в такие дни, как наши, их нужно почитать. День спустя он прислал ко мне доктора Римера, воспитателя его сына, чтобы узнать, угодно ли мне принять его, чтобы представить мне свою жену. Я приняла их, как будто мне было невдомек, кем она была прежде.
Я решила, что, если Гете дал ей свое имя, мы вполне можем угостить ее чаем. Я заметила, как обрадовала его моя любезность. У меня были еще несколько дам, которые поначалу держались натянуто, а затем последовали моему примеру. Гете оставался в течение двух часов, был так разговорчив и мил, каким его не видывали годами. Кроме меня он никому еще ее не представлял, полагая, что я, уроженка другого города и чужой человек, скорее отнесусь к его жене достойным образом. Она была весьма смущена, но я ей помогла: в моей ситуации и при той приязни и любви, которую я здесь за короткое время приобрела, я могу облегчить ей ее светскую жизнь. Гете этого хочет и доверяет мне, и я это, конечно, сделаю. Завтра я нанесу ответный визит…» (135. S. 27).