Если бы Кант дожил до шопенгауэровского «кантианства», он, несомненно, воскликнул бы, ознакомившись с его произведениями: «Боюсь данайцев, даже дары приносящих» — и с гораздо большим основанием сказал бы о Шопенгауэре то, что он однажды (письмо от 7.VIII.1799) сказал о «Наукоучении» Фихте: «Боже, спаси нас только от наших друзей, с врагами же мы сами справимся!»
Между непоследовательным, агностическим,
Кантовский «так называемый идеализм» (по его собственному выражению, — 18, IV (I), 110) несовместим с учением Платона, для которого «идеи» не заимствованы из опыта и не исходят из понятий рассудка. «Платон, — по словам Канта, — покинул чувственно воспринимаемый мир, потому что этот мир ставит узкие рамки рассудку, и отважился пуститься за пределы его на крыльях идей» (18, III, 110) — в полет за пределы пространства и времени бренного, изменчивого мира явлений. Последовать за Платоном можно было, лишь расставшись с Кантом — расставшись как с чувственностью, так и с рассудком, определяющими «границы» возможного познания. «Вещь в себе» не только перестает быть непознаваемой, она перестает быть «вещью». Нельзя «соединить мощные голоса» Платона и Канта, уверяя, что Платон «высказывает на свой образец то же самое», что и Кант (5, I, 4).
Шопенгауэр настаивает на том, что «вещь в себе» Канта и платоновская «идея» («два великих темных парадокса двух величайших философов Запада» — 5, II, 174) родственны, поскольку в них видимый мир — это мир явлений. Но все же он не может отрицать, что платоновская «идея» принципиально отлична от кантовской «вещи в себе», ибо она познаваема. Не будучи ни чувственным восприятием, ни основанным на рассудочной апперцепции понятием, они раскрывают «объективный характер вещей».
«Мощные голоса» Платона и Канта звучат диссонансом. Кантовский агностицизм и платоновский анамнезис влекут в разные стороны. Скачок из «мира как представления» в «царство идей» — это salto mortale кантианства.
«Кант и я, — писал Шопенгауэр А. Л. фон Доссу (22.VII.1852), — проходим целую дистанцию совместно: говоря одно и то же — он субъективно, я объективно». Но, пройдя эту дистанцию, они расходятся в противоположных направлениях. «Неужели, — риторически вопрошает он, — этот мир не более, как представление… не есть ли он еще нечто другое, Нечто сверх того, и в таком случае, что же это такое?» (6, 101). Отвечая на этот вопрос, Шопенгауэр покидает Канта, но не следует вопреки своим заверениям за Платоном. Его переход к
Неокантианец Виндельбанд совершенно точно сформулировал сущность этого перехода: «Это возрождение иррационализма и крайняя его формулировка являлись существенным противовесом преобладанию рационализма, вновь обоснованного Кантом и праздновавшего свое торжество в историческом мировоззрении Гегеля» (14, II, 204).
У Канта вещь в себе — материалистический потенциал, у Платона — кульминационный пункт метафизического рационализма, у Шопенгауэра — иррациональная химера.
Глава V.
За покрывалом
Для Канта феноменальный мир — безвыходный мир. Осознание этой безвыходности и есть агностицизм. Ни эмпирия, ни рассудок, ни разум не прокладывают путь в недоступный для них, но реально существующий ноуменальный мир. Для Платона эмпирия и покоящееся на ней понятийное умозаключение — не путь, а преграда к постижению изначального, первичного объективного мира идей, которую необходимо и возможно преодолеть. Его идеалистический рационализм антиэмпиричен, сверхъестествен.