— Я знаю, что может нам помочь, — сказал Джулиус, поворачиваясь к Тони. — Вы с Пэм сегодня избегаете друг друга, ничего друг другу не говорите — наверное, бережете объяснения на потом. Я знаю, это неприятно, но, может быть, попытаетесь начать прямо сейчас? Попробуйте обратиться друг к другу.
Тони глубоко вздохнул и повернулся к Пэм:
— Это чертовщина какая-то. Что за детские игры. Никак не пойму. Неужели так трудно было позвонить мне, переговорить со мной, поставить меня в известность?
— Прости, но ведь мы оба знали, что это рано или поздно должно произойти. Мы же говорили об этом.
— И все? Это все, что ты хочешь мне сказать? А как насчет сегодняшнего вечера? Мы еще вместе или как?
— Мне будет неудобно встречаться с тобой, Тони. По правилам, мы обязаны обсуждать свои отношения в группе, а я не хочу нарушать свои обязательства. Мы не можем продолжать — может быть, как-нибудь потом, после закрытия группы…
— Ты ловко разделываешься со своими обязательствами, — с неожиданным раздражением произнес Филип. — Нужно — соблюдаешь, не нужно — забываешь. Когда же я говорю про свои обязательства, ты готова вцепиться мне в горло. Но ведь ты сама нарушаешь правила, ведешь двойную игру, играешь с Тони, как с мальчишкой.
— Кто ты такой, чтобы рассуждать про обязательства? — вскинулась Пэм. — Может, вспомним про обязательства между учеником и учителем?
Филип взглянул на часы, поднялся и объявил:
—
Шесть часов. Свои обязательства я на сегодня выполнил. — И вышел из комнаты, бормоча: — С меня дерьма хватит.Это был первый случай, когда кто-то, кроме Джулиуса, объявлял собрание закрытым.
Глава 37
Всякий влюбленный, достигнув, наконец, желанного блаженства, испытывает какое-то странное разочарование и поражается тем, что осуществление его заветной и страстной мечты совсем не дало ему большей радости, чем дало бы всякое другое удовлетворение полового инстинкта
Но и выйдя на улицу, Филип не выкинул «дерьмо» из головы. В крайнем раздражении он брел по Филлмор-стрит. Куда девались его бесценные спасительные средства? Все, что так долго было оплотом невозмутимого спокойствия, внезапно пришло в движение: его самообладание, его выдержка, его космическое видение мира. Отчаянно пытаясь вернуть спокойствие, он убеждал себя: не борись, не сопротивляйся, освободи сознание, не делай ничего, просто следи за потоком мыслей, пусть он проплывет сквозь твое сознание и уйдет прочь.
Но поток мыслей, входя в сознание, ни за что не желал выходить наружу. Напротив, мысли деловито располагались в его голове, распаковывали чемоданы, развешивали белье и вообще вели себя так, будто пришли поселиться навечно. Неожиданно он ясно увидел перед собой лицо Пэм. Вглядевшись в него, он, к своему удивлению, заметил, что лицо меняется на глазах, будто сбрасывая с себя год за годом: оно становилось все моложе и моложе, и вскоре перед ним уже была та самая Пэм, которую он знал много лет назад. Как странно узнавать молодое в старом. Обычно его сознание работало в обратном направлении: он привык различать будущее в настоящем, угадывать лысину под буйной шевелюрой молодости.
Как сияет ее лицо. Какое оно удивительно чистое. Из бесконечного множества женщин, чьими телами он обладал и чьи лица давно стерлись из памяти, слившись в общую серую массу, как могло оказаться, что лицо Пэм сохранилось до мельчайших подробностей?
Затем новые фрагменты воспоминаний сами собой вплыли в сознание: ее красота, ее сумасшедшее возбуждение, когда он связал ей руки, ее каскад оргазмов. Его собственные ощущения сохранились только смутной памятью тела — немой животный ритм, — и потом восторг наслаждения. Он вспомнил, что после этого непривычно долго держал ее в объятиях. Вот почему он увидел в ней опасность и решил никогда больше с ней не встречаться: она была угрозой его независимости. А он хотел одного — вырваться, снять напряжение; это был единственный путь к блаженному покою и одиночеству. Он никогда не искал чувственных наслаждений, он хотел свободы, хотел скинуть с себя бремя желания, чтобы подняться как можно быстрее к безбрежной, заоблачной выси истинной мудрости. Только освободившись от напряжения, он мог размышлять о высоком вместе со своими учителями, великими мыслителями, чьи книги он читал как личные письма, адресованные ему одному.