И ты еще спрашиваешь, почему я вернулась? Да как же мне не вернуться? Я же здешняя. Тут мое все. Все мое, и ты тут. Точно я шла-шла куда-то и на стену наткнулась. Кажется, во мне давно уже что-то накапливалось, накапливалось и перелилось. Здесь мой родной городок, всеми переулочками мною обеганный. Тысячи ниточек ко мне тянутся от домов, деревьев, людей, и все ниточки оказались живыми, они не оборвались, как я думала. И городок уж такой он заштатный и маленький, а вот он копает изо всех сил окопы, готовится до последнего бороться за свою жизнь, и мои девчонки, с которыми я росла, копают, и матери их, бросив детей одних, копают, и мальчишки уже солдаты... И оказывается, я всех вас люблю, никого, кроме вас, не люблю на свете, а почему-то только вас, ну вас всех к черту, буду и я тоже с вами копать, окаянные. И я больше ничего не знаю и не желаю слушать - спи!
Наутро спавший без памяти Платонов проснулся со свежей, ясной головой и минуту лежал, боясь пошевелиться, потом осторожно начал поворачивать голову, но сенная подушка все-таки хрустнула, и тут его глаза встретились с Наташиными - он успел увидеть тот самый момент, когда взлетели ресницы и широко открылись глаза.
Ее лицо было совсем рядом, на той же подушке, и они долго смотрели друг на друга не отрываясь. Наташа вздохнула, улыбнулась сонной улыбкой и легко вскочила, стряхивая стебельки сена со своего лыжного костюма, в котором спала. Она подошла к окну, подняла маскировочную штору, и за окном открылся мутный серый туман начинающегося пасмурного дня.
Так началась их новая жизнь, полная изнурительной, неистовой работы, никогда не покидавшего их ощущения надвигающейся смертельной опасности и полного освобождения от всех обычных дел, отношений и интересов. Множество домов стояли брошенные, с незапертыми калитками, можно было заходить, брать что хочешь, рвать чуть тронутые первыми морозами цветы, но никто не рвал цветов и ничего не брал. Жизнь в городке как бы застыла на переломе - не имело смысла рассчитывать ничего дальше сегодняшнего дня, не говоря уже о будущей неделе, - и от этого все как-то стало легко и просто, и они на все смотрели бодро и совершенно бесстрашно. Жизнь упростилась, мир раскололся пополам. Были враги, и были свои, и посредине не оставалось места ни для каких колебаний.
После тяжелой работы они медленно шли в большой веренице других возвращающихся, мылись на кухне и варили картошку и спешили выйти на улицу.
В кино никто не проверял билетов, было непонятно, почему еще работает кино, - вероятно, просто его позабыли закрыть.
Они прошли по знакомому с детства узенькому проходу и забрались в самый последний ряд, как делали всегда в своей прежней жизни. Трижды они забирались в этот последний ряд и, держась за руки, сидели, дожидаясь момента, когда на экране появятся вечерние сцены или герои начнут пробираться по подземному ходу и в зале станет темно так, что можно будет поцеловаться.
И когда теперь они, такие взрослые и, кажется, чужие, сели на свои старые места на последнем сеансе, у Платонова так билось сердце, точно решалась его жизнь. Да, может быть, так оно и было? С экрана лилась зловещая музыка, предупреждая заранее, как во всех плохих картинах, что сейчас с героями начнут случаться всякие неприятности. И действительно, какой-то злодей схватил и потащил героиню с удивительными ресницами, прыгая по скалам, воровски оглядываясь и скрежеща зубами. Наконец он пробрался в пещеру, и экран совсем потемнел, и теплые Наташины губы - он их знал так хорошо, как будто видел их в темноте, - горячо и влажно прижались к его щеке, он обернулся, и они торопливо целовали друг друга, точно это был последний момент их жизни, и когда оба, изнеможенно, чуть не задохнувшись, откинулись на свои сиденья, героиню уже вытащили обратно из пещеры на свет божий, и она уже невинно моргала своими спасенными ресницами, обнимая героя.
А вернувшись домой, хотя там никто им не мешал, они долго вели себя так, будто ничего не случилось, понимая, что просто не бывает на свете большей близости, чем та, что они испытали на своих старых откидных креслицах в кино.
По вечерам, когда они оставались одни и лежали, обнявшись, борясь с истомой усталости, на тюфячке у плиты, Наташа говорила:
- Не знаю, отчего это. Что-то во мне молчит при других людях. А при тебе оно просится наружу, только при тебе. Я тебе могу сказать то, что ни одному человеку не сказала бы, даже самой себе. Что-то оживает во мне твердое и радостное...
И действительно, она говорила как-то очень легко и иногда вдруг начинала смеяться от радости и спрашивала:
- Я тебе все говорю, говорю, а ты слушаешь и молчишь. Так ничего мне и не сказал. Ты-то меня любишь? Говори!
Платонов напрягся, чтоб не выдавать волнения, и хрипло ответил:
- Нет.