В последнюю минуту, когда гроб уже начали опускать, Настя Трапезникова - ее Платонов хорошо знал, она у него школу кончала - подвела своего мальчика, обнимавшего завернутый в несколько газет кулек, спеша и волнуясь стащила с рук варежки, уронила их на снег и сказала: "Подождите..." Громко шурша в тишине бумагой, развернула кулек, достала и сунула в руки сыну пучок свежих гиацинтов, белых и розовых, беззащитно обнаженных и нежных здесь, среди этих сугробов, жгучего мороза и глинистых промерзлых комьев.
Закутанный до самых глаз мальчик, такой маленький, что детские валеночки, и курточка, и шапка - все на нем казалось как с великана, засопел сквозь белый от инея пушистый шарф и осторожно, как его, наверное, учили, положил гиацинты на крышку гроба.
Тогда Платонов, не дожидаясь, пока комья мерзлой глины повалятся на цветы, повернулся и пошел домой, раздумывая по дороге о том, что если бы все люди, которых вылечил или спас этот доктор Ермаков из районной поликлиники, могли бы прийти сейчас, чтоб проводить его, как это сделала Настя Трапезникова и те женщины, то шествие растянулось бы через весь город и долго еще тянулось бы по шоссе, и такой процессии было бы не собрать за гробом какого-нибудь римского императора или великого полководца, и когда думаешь об этом, уже почему-то не хочется повторять "Бедный доктор Ермаков!", как говорил себе Платонов, когда шел на похороны.
...Все больше светлеет в комнате, занавеска начинает шевелиться от проснувшегося ветерка, отчаянно чирикает стая воробьев, горланят петухи со всех концов Посада, в особенности старается какой-то молодой петушонка, выскакивая со своим писклявым, натужным "ку-ка-а-ку!..", срывается на полуфразе и, сконфузившись, отмалчивается минуту, другую, чтоб потом опять со всей натугой хоть надорвись, да кукарекни! Опять взвиться в пискливом крике - возвестить всему миру утренний торжествующий клич: "Жив курилка!" И, слушая его, Платонов с сочувствием думает, что и ему после сегодняшней ночи не худо было бы кукарекнуть по этому же поводу!..
Возник, приближаясь, тоненький, покачивающийся звук: повизгиванье дужек пустых ведер на коромыслах, и Платонову сразу представилась улица Посада с такой же ясностью, как если бы он выглянул в окно, широчайшие обочины дороги, поросшие низкой придорожной травкой, в которой протоптаны пешеходами плотные, извилистые дорожки - белые в сухую погоду и глянцевито-черные после дождя.
Проехал автобус, и с кудахтаньем пробежала, спасаясь, курица, и опять возникло покачивающееся повизгиванье ведер, но теперь оно было короче, глубже, поспокойнее, ведра были полные, точно сытые.
Рукам стало холодновато, и он посмотрел на них. Они лежали, большие, сделавшиеся от худобы узловатыми в суставах, поверх зеленого, как трава, одеяла. Надо бы их спрятать под одеяло, и он попробовал это сделать, но оказалось, что это не так-то легко. Из окошка подувал свежий сыроватый ветерок, руки мерзли, но двигаться им не хотелось. "Ну, ладно, потерпите немного, - сказал им Платонов, - соберемся с силами, спрячемся".
Все ярче делается свет в комнате, занавеска, собранная на шнурочке, заиграла от ветра и пошла легонько взлетать у него перед глазами подоконник приходился у самой постели, прямо у него над головой, и бледная полоска солнечного рассеянного света легла на одеяло, слабо вспыхнула и побледнела и вдруг стала расширяться и разгораться все ярче, еще раз замигала и налилась ослепительно-ярким светом так, что одеяло стало похоже на холмистый луг в солнечный день, поросший удивительно ровной и очень зеленой травкой шелковистых ворсинок.
Опять проехал автобус, замычала корова, и спокойно прогудели, должно быть встретясь на реке, два маленьких буксира, в доме запахло дымком, в сенях хлопнула дверь, и внизу, на берегу, всполошившись, загалдели гуси.
И после своего ночного, едва не состоявшегося путешествия Платонов с наслаждением вслушивается в эту мирную, будничную музыку.
Одно за другим начинают всплывать в голове разные недоделанные дела, огорчения, заботы, неприятности, сначала важные, потом и такие пустяковые, что ему вдруг делается смешно: когда человек после кораблекрушения из последних сил плывет к далекому берегу, он видит только недосягаемые волшебные огни, и вот доплыл чудом, отдышался и уже недоволен, ворчит, что ему плохо выгладили штаны, в которых он тонул!
На кухне давно уже стреляют лучинки - Казимира ставит самовар, звякают чашки - значит, накрывают на стол, стенные часы, так вызывающе-громко тикавшие ночью, теперь молча размахивают маятником, за общим фоном шума проснувшегося Посада их уже не слышно.
Вдруг снаружи кто-то потихоньку притронулся кончиками пальцев к распахнутой створке окошка и побарабанил ногтями по стеклу. Два - или три? - голоса зашептались под окном, и чьи-то легкие пальцы опять тихонько прострекотали по стеклу - ту-ту-ту.
Платонов глубоко вздохнул, набираясь сил, и протянул руку, чтобы отдернуть занавеску. Рука поднялась, покачнулась и, не достав до края, упала на одеяло.