— Да, я вспоминал ваши слова. Вы все пред сказали до мелочей — вы, наверно, в своем роде пророк, наложивший на меня заклятье. Не в дурном смысле — я пока еще не верю в предрассудки. Но ваши слова не пропали да ром. По ночам я лежал на голом полу, больной и угрюмый, голова кружилась от зловония параши — так было, если мне позволяли лежать, а не тащили на допрос. Если слышалось хлопанье дверей, это означало, что кого-то другого потащили на пытки. И вот я думал: что сказал бы Аарон Грейдингер, если бы мог увидеть это? Ни на секунду мне не приходило в голову, что я смогу выжить и снова буду беседовать с вами. Мы все были обречены на смерть или на работу на золотых приисках, а это хуже смерти. Нет, вам не позволят просто и без хлопот умереть. Однажды меня допрашивали двадцать шесть часов подряд. Это физическая пытка особого рода, я не говорю уже о моральных истязаниях, — такого не пожелаю и худшему врагу, даже сталинским приспешникам. Не думаю, что такая жестокость существовала во времена инквизиции или в тюрьмах у Муссолини. Человек способен переносить пытку в руках у врага, но если друг превращается во врага, такие муки выдержать невозможно. Они хотели от меня только одного — признания, что меня прислала польская разведка. Они буквально умоляли меня сделать эту любезность, но я дал себе клятву — все что угодно, только не это.
— Вольф, прекрати рассказывать! Ты заболеваешь от этого, — попросила Дора.
— Плевать! Не стану я от этого еще больше больным, чем теперь. Я им сказал: "Как могу я быть польским шпионом, раз я столько просидел в польской тюрьме за наши идеалы? Как могу я быть фашистом, если я много лет был редактором журнала, нападавшего на сионистов, Бунд, PPS[15], и открыто воспевал диктатуру пролетариата? Моя семья была беднейшей из бедных, и всю жизнь я страдал от голода и холода. Социализм — вот мой комфорт. Для чего же мне становиться агентом реакционно го империалистического режима? К каким военным организациям я мог стоять близко? В чем тут вообще смысл? Даже в безумии должно быть хоть подобие логики", — убеждал я их. Парень, что сидел напротив, поигрывал револьвером, курил папиросы и пил чай, а я стоял на онемевших ногах, и меня била дрожь от голода, холода и бессонницы. Он свирепо смотрел на меня. У него были глаза убийцы. "Слыхал я эти вшивые оправдания, — цедил он сквозь зубы. — Ты фашистская собака, контрреволюционер, предатель, гитлеровский шпион! Подписывай признание, или я вырву язык из твоей свинячьей глотки". Он говорил мне «ты», этот русский. Он зажег свечу, достал иголку, поднес ее к пламени и сказал: "Если не подпишешь, я загоню это под твои поганые ногти". Я-то знаю, какая это боль, ведь польские фашисты проделывали со мной такое, но я все равно не хотел, чтобы на мне стояло клеймо шпиона. Я взглянул на него — одного из тех, кому надо быть в рядах защитников рабочего класса и революции, — и, несмотря на весь ужас, рассмеялся. Это было как в плохом театре, самого низкого пошиба. Даже Новачинский, в самых диких закоулках своего больного воображения, не смог бы выдумать такой фантасмагорический сюжет. Я протянул ему руку и сказал: "Ну же, давай. Если это нужно для революции, делайте, что требуется". Этого вызвали, и новый мучитель занял его место. Новый, отдохнувший и полный сил. Так они допрашивали меня двадцать шесть часов подряд. Я умолял их: "Пристрелите меня, и пусть уже будет конец!"
— Вольф, я не могу больше этого слышать! — закричала Дора.;
— Ты не можешь, не можешь? Ты обязана! Мы в ответе за все. Мы за это агитировали. В двадцать шестом году, когда обвиняли Троц кого, это мы называли его агентом Пилсудского, Муссолини, Рокфеллеров, Макдональда. Мы заткнули уши и отказывались слушать правду.
— Фелендер, не хочется сыпать соль на ваши раны, — возразил я, — но если бы Троцкий пришел к власти, было бы то же самое — никакой разницы со Сталиным.
Смесью иронии и гнева сверкнули глаза Фелендера.
— Откуда вы знаете, что стал бы делать Троцкий? Как смеете вы судить о событиях, которые не происходили?
— Такое случалось при всех революциях. Когда проливают кровь во имя гуманности, или религии, или во имя чего-нибудь еще, это неизбежно приводит к террору.
— По-вашему, рабочий класс, он должен молчать о том, что происходит в России, должен позволить Гитлеру и Муссолини завоевать мир и допустить, чтобы его растоптали, как муравья. Это вы проповедуете?
— Я ничего не проповедую.
— Нет, проповедуете. Если вы могли сказать, что Троцкий не лучше Сталина, значит, весь человеческий род развращен, надежды нет и нам придется капитулировать перед убийцами, фашистами, теми, кто разжигает погромы и возвращает время вспять, к средним векам, инквизиции, крестовым походам.
— Фелендер, Англия, Франция и Америка не прибегают к инквизиции и крестовым походам.