Я начал свой первый рейс. Сначала совершенно ровная поверхность, затем легкий подъем, еще один короткий горизонтальный участок, потом резкий спуск, хотя и недостаточно резкий, чтобы назвать его крутым, но по этакому уклону вагонетка, если ее не придерживать, покатится с такой быстротой, что слетит с рельсов на первом же небольшом повороте, а их там несколько. Мне понадобилось собрать все свои силы, чтобы преодолеть первый уклон, и с облегчением я почувствовал, как передняя стенка опускается, и вцепился покрепче в заднюю, удерживая вагонетку. Из-за торчащего обломка камня ступня зацепилась за шпалу, и пока я разбирался с ногами, вагонетка успела набрать ход. Горячий воздух становился холоднее, пока меня тащило с нарастающей скоростью, все быстрее и быстрее. Я боролся изо всех сил, но тщетно. Вагонетка ехала вперед, я несся огромными скачками, подпрыгивая и спотыкаясь, как безумный; фонарь задуло, не успел я преодолеть двадцать ярдов, и мгновенно промелькнуло ярдов сто шестьдесят или больше; в отчаянии, цепляясь изо всей мочи, болтаясь позади сорвавшейся вагонетки, я был не в состоянии удержать ее на рельсах своим весом. Я знал, если привстану на три четверти своего роста, то с чудовищной силой врежусь в каменный потолок, а если отпущу вагонетку, то неизбежно упаду. Еще страшнее было то, что я не знал, что впереди, и дурно становилось при мысли, что с каждой секундой я приближаюсь к ровному участку, где ходят люди и пони, ездят сцепки; и низкими скачками мы — я и вагонетка — продолжали нестись дальше, пока с радостным трепетом я не обнаружил, что могу ею как-то управлять и чем дальше, тем больше, наконец мне удалось аккуратно прокатить ее через поворот, с таким видом, словно бы весь этот пробег был для меня обычным делом. У меня ныли все мускулы, язык прилип к нёбу куском пересохшей кожи. Ничего не оставалось, кроме как снова зажечь лампу, встать за пустую вагонетку и с усердием толкать ее обратно в забой. Как одеревенели и как болели от нагрузки ноги! Тяжелое дыхание вырывалось с присвистом, каждая пора кожи превратилась в крохотный родник. С большей решимостью я начал второй рейс, когда, к моему огромному ужасу, повторилась та же самая безрассудная гонка, только все стало еще хуже. Пальцы отказывались сгибаться, конечности не подчинялись, а силы как будто вытекали вместе с потом. Никогда я не узнаю, каким чудом удерживалась на рельсах вагонетка во время этого сумасшедшего, опасного пробега. Жара была мучительной. Дико трясущимися пальцами я схватил фляжку и глотнул чая, неприятно теплого, но освежающего. Губы у меня были точно промокательная бумага.
До сих пор мой напарник, широкоплечий малый, с бицепсами и грудью Геркулеса, не промолвил ни слова, но сейчас, проходя мимо, весело сказал: «Когда кончилась моя первая смена на этой работенке, мне казалось, что я умер».
Премьера «Питера Пэна», декабрь 1904 года
«Питер Пэн» или, добавляет мистер Барри, «Мальчик, который никогда не вырастет». И этот мальчик — он сам. Скорее, тот ребенок; поскольку он остановился раньше, чем большинство мужчин, которые так никогда и не достигли зрелости, — остановился во взрослении до того возраста, когда солдаты и паровые машины начинают завладевать душой. Остаться, подобно мистеру Киплингу, мальчиком — явление не такое уж редкое. Но я не знаю никого, кто, как мистер Барри, остался ребенком. Это единственное в своем роде достижение, которое столь многое говорит о последнем сочинении мистера Барри, придавая ему уникальность. И наверняка именно это также делает мистера Барри самым модным драматургом своего времени.